Горький Максим
Шрифт:
– А я приехала третьего дня и все еще не чувствую себя дома, все боюсь, что надобно бежать на репетицию, - говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
– Как я играла?
– переспросила она, встряхнув головою, и виновато усмехнулась: - Увы, скверно!
Она казалась похорошевшей, а пышный воротник кофты сделал шею ее короче. Было странно видеть в движениях рук ее что-то неловкое, как будто руки мешали ей, делая не то, чего она хочет.
– Но, знаете, я - довольна; убедилась, что сцена - не для меня. Таланта у меня нет. Я поняла это с первой же пьесы, как только вышла на сцену. И как-то неловко изображать в Костроме горести глупых купчих Островского, героинь Шпажинского, французских дам и девиц.
Смеясь, она рассказала, что в "Даме с камелиями" она ни на секунду не могла вообразить себя умирающей и ей мучительно совестно пред товарищами, а в "Чародейке" не решилась удавиться косою, боясь, что привязная коса оторвется. Быстро кончив рассказывать о себе, она стал? подробно спрашивать Клима об аресте.
– Вас тоже тревожили там?
– спросил он.
– Нет. Приходил полицейский, спрашивал заведующего, когда я уехала из Москвы. Но - как я была поражена, узнав, что вы... Совершенно не могу представить вас в тюрьме!
– возмущенно крикнула она; Самгин, усмехаясь, спросил:
– Почему?
– Не знаю. Не могу.
"Побывав на сцене, она как будто стала проще", - подумал Самгин и начал говорить с нею в привычном, небрежно шутливом тоне, но скоро заметил, что это не нравится ей; вопросительно взглянув на него раз-два, она сжалась, примолкла. Несколько свиданий убедили его, что держаться с нею так, как он держался раньше, уже нельзя, она не принимает его шуточек, протестует против его тона молчанием; подожмет губы, прикроет глаза ресницами и - молчит. Это и задело самолюбие Самгина, и обеспокоило его, заставив подумать:
"Неужели влюбилась в другого?"
А еще через некоторое время он, поняв, что ему выгоднее относиться к ней более серьезно, сделал ее зеркалом своим, приемником своих мыслей.
– В логике есть закон исключенного третьего, - говорил он, - но мы видим, что жизнь строится не по логике. Например: разве логична проповедь гуманизма, если признать борьбу за жизнь неустранимой? Однако вот вы и гуманизм не проповедуете, но и за горло не хватаете никого.
– Удивительно просто говорите вы, - отзывалась Варвара.
Она очень легко убеждалась, что Константин Леонтьев такой же революционер, как Михаил Бакунин, и ее похвалы уму и знаниям Клима довольно быстро приучили его смотреть на нее, как на оселок, об который он заостряет свои мысли. Но являлись моменты и разноречий с нею, первый возник на дебюте Алины Телепневой в "Прекрасной Елене".
Алина выплыла на сцену маленького, пропыленного театра такой величественно и подавляюще красивой, что в темноте зала проплыл тихий гул удивления, все люди как-то покачнулись к сцене, и казалось, что на лысины мужчин, на оголенные руки и плечи женщин упала сероватая тень. И чем дальше, тем больше сгущалось впечатление, что зал, приподнимаясь, опрокидывается на сцену.
Пела Алина плохо, сильный голос ее звучал грубо, грубо подчеркивал бесстыдство слов, и бесстыдны были движения ее тела, обнаженного разрезом туники снизу до пояса. Варвара тотчас же и не без радости прошептала:
– Боже, как она вульгарна!
– Кажется, это будет повторением первого дебюта Нана, - согласно заметил Клим, хотя и редко позволял себе соглашаться с Варварой. Но и голос, и томная лень скупых жестов Алины, и картинное лицо ее действовали покоряюще. Каждым движением и взглядом, каждой нотой она заставляла чувствовать ее уверенность в неотразимой силе тела. Она не играла роль царицы, жены Менелая, она показывала себя, свою жажду наслаждения, готовность к нему, ненужно вламывалась в группы хористов, расталкивая их плечами, локтями, бедрами, как бы танцуя медленный и пьяный танец под музыку, которая казалась Самгину обновленной и до конца обнажившей свою острую, ироническую чувственность.
– Дебют Нана, - повторил он, оглядывая напряженно молчавшую публику, и заметил, что Варвара взглянула на него уже искоса, неодобрительно. С этого момента он стал наблюдать за нею. Он видел, что у нее покраснели уши, вспыхивают щеки, она притопывала каблуком в такт задорной музыке, барабанила пальцами по колену своему; он чувствовал, что ее волнение опьяняет его больше, чем вызывающая игра Алины своим телом. После первого акта публика устроила Алине овацию, Варвара тоже неистово аплодировала, улыбаясь хмельными глазами; она стояла в такой позе, как будто ей хотелось прыгнуть на сцену, где Алина, весело показывая зубы, усмехалась так, как будто все люди в театре были ребятишками, которых она забавляла. Из оркестра ей подали огромный букет роз, потом корзину орхидей, украшенную широкой оранжевой лентой.
– Вам, кажется, все-таки понравилась она?
– спросил Самгин, идя в фойе.
– Да, - сказала Варвара.
– Но ведь вы нашли ее вульгарной.
– Нашла - но... Это такая вульгарность... вакхическая. Вероятно, вот так Фрина в Элевзине... Я готова сказать, что это - не вульгарность, а священное бесстыдство... Бесстыдство силы. Стихии.
Она говорила торопливо, как-то перескакивая через слова, казалась расстроенной, опечаленной, и Самгин подумал, что все это у нее от зависти.