Шрифт:
Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и Солнца.
Теперь я хочу рассказать о своей работе в лаборатории математической лингвистики. Сначала, как и полагается новичку, я получил не слишком сложное поручение от лингвиста Рина. Я обучал новую, только что выпущенную из производства машину искусству перевода. Машина, разумеется, не знала, что в другом помещении и в другие часы я ходил учиться сам к другой и очень опытной машине. Я был как бы посредником между двумя машинами, но это отнюдь не унижало мое человеческое достоинство, ведь я отлично понимал, что машины вобрали в себя человеческую память, во много раз усиленную, и человеческую понятливость, тоже умноженную. Машины переводили с древних языков и как бы воссоздавали давно утраченный мир с его духовными богатствами. Как удивились бы древние греки и римляне, если бы знали, что посредниками между ними и их далекими потомками станут машины, безошибочно улавливающие все оттенки древней мысли, все семантические особенности древних языков. Моим машинам, конечно, было далеко до Большого мозга, взявшего на себя обязанности тоже в своем роде посредника, но не между древними и нами, а между Землей и далекой планетой Уазой. Ведь Большой мозг решал задачу гигантской семантической сложности, он пытался расшифровать способ отражения мира далекими и непонятными существами. Многие машины нашей лаборатории помогали Большому мозгу, подсчитывая, классифицируя, сравнивая, анализируя знаки загадочного языка. Каких только машин у нас не было! Машины-семантики, машины-фонетики, машины математической логики, машины, специализировавшиеся на анализе грамматических форм. Руководитель лаборатории Рин любил повторять слова великого лингвиста Вильгельма Гумбольдта, сказанные им задолго до победы Коммунизма, когда все народы еще не объединились в одну великую семью: - Человек окружает себя миром звуков для того чтобы воспринять и переработать в себе мир предметов. Каждый народ обведен кругом своего языка... Вот и мы старались с помощью лингвистических машин перейти через круг, которым обвел себя народ далекой и загадочной Уазы. Из всех машин филологической лаборатории мне, пожалуй, больше всего нравились машины-фонетики. Я любил заходить в тот зал, где они стояли. Это был словно мир звуков. Мелодичными девичьими и детскими голосами фонетические аппараты воспроизводили звуки всех земных языков. Эти голоса как бы раскрывали фонетическую суть слов, приобщал нас к бесконечному разнообразию звуковых форм. Но однажды вечером, войдя в фонетический зал, я остановился, сильно взволнованный. Я услышал странные и причудливые звуки неземного языка. Звуки то набегали, то удалялись, создавая чудесную звукопись неизвестных фонетических форм. Машина воспроизводила звуки, как бы приближая меня к чему-то неведомому, что страстно хотелось узнать и узнать поскорей. Казалось, сама Уаза с помощью этих машин обращалась ко мне, но я не в силах был ее понять. Не сразу я пришел в себя и сообразил, что все эти неземные и причудливые звуки - отголоски неизвестного и прекрасного - не больше чем фонетическая гипотеза, созданная лингвистом Рином. Логика сорвала покров с истины. Но мне все же хотелось верить, что это не только гипотеза. Да, каждый народ был обведен кругом своего языка, думал я, но люди коммунистического общества преодолели все языковые и этнические барьеры. Наступит день, когда мы перейдем через круг звуков, которым окружил себя народ Уазы. Послышались шаги. Я оглянулся. Вошел лингвист Рин с усталым и озабоченным лицом. - К нашему несчастью, - сказал он, - в уазском послании слишком мало слов. О, если бы оно было таким же обстоятельным, как "Илиада" или "Война и мир"! Тогда бы нашим машинным логикам и семантикам гораздо легче было бы определить и сравнить грамматические формы. В эти дни я много думал о языке, в котором не было знаков для обозначения неодушевленных предметов. Я пытался представить себе мир, где все жило, дышало, даже скалы, как в древней сказке или в великих поэмах Гомера. Мой отец постарел, осунулся, он напрягал все свои духовные и физические силы в единоборстве с загадкой, которая водила за нос его и всех его помощников, программировавших работу искусственного аналитика, математика и лингвиста. Логики, философы и нетерпеливые журналисты уже начали высказывать сомнения, намекая на то, что Институт времени идет по ложному пути. "Мир без предметов", - так называли они Уазу. И упрекали отца за то, что его гипотезы и догадки противоречат законам природы. И нашелся один, по-видимому очень дерзкий, человек, который назвал моего отца отсталым антропоцентристом. Отец ходил с терпеливой улыбкой на исхудавшем лице. Что ему оставалось делать? Молчать. Пока только молчать и улыбаться. Он еще скажет свое слово, он и Большой мозг, аналитические способности которого стали мишенью для скептически настроенных фельетонистов и карикатуристов. В узком кругу своих помощников, учеников и друзей, сотрудников Института времени мой отец высказал одну гипотезу, еще одну после многих, высказанных раньше. Отец сказал задумчиво и тихо, как бы спрашивая самого себя и своих единомышленников: - Разве мы не можем допустить, что цивилизация Уазы обогнала земную цивилизацию на много миллионов лет? Можем. А если это верно, почему нам не допустить следующую возможность: необычайное развитие кибернетики позволило уазцам создать иную среду вокруг себя, среду, пропитанную памятью, интеллектом, одушевив и оразумив почти весь окружающий их мир. Возможно ли это? Я спрашиваю не только самого себя, но и вас... - Сомнительно...
– сказали друзья и ученики отца - Во всяком случае, маловероятно. - Но поймите меня, - горячился отец, - я ломаю голову над этой загадкой. И я высказываю это предположение, чтобы не думать, будто уазцы пошутили и решили нас разыграть, специально для этого создав язык, обозначающий только одушевленный мир. - Не исключена и такая возможность с точки Зрения теории вероятностей, сказала Марина Вербова, улыбаясь насмешливо и ласково, как только она одна умела улыбаться. Отец обиженно нахмурился. Он не мог допустить, чтобы кто-то осмелился его дурачить, даже загадочные существа. - Чепуха!
– ворчал он.
– Просто пережитки антропоцентризма мешают всем взглянуть на интересующую нас проблему не предвзято, объективно, со стороны. Мы во всех случаях подставляем самих себя, свои понятия, свои привычки, свои представления, свои чувства, свой опыт. Чтобы понять язык Уазы, нужно вывернуть наизнанку привычную логику. Вот и все.
8
Я быстро освоился с Институтом времени и со многими его чудесами. Но, может быть, лучше бы мне с иными из них и вовсе не заводить знакомство. Одним из самых больших чудес был Кумби, Юлиан Кумби, Кумби второй. Существовал и Кумби первый, о котором я расскажу позже, но Кумби первый был человек, хотя и обладал поистине нечеловеческой памятью. Кто же такой Кумби второй и, вернее, что это такое? Я уже вскользь упоминал о нем, когда рассказывал о проблемах, изучением которых занималась лаборатория Сироткина. За Кумби как раз и упрекали Сироткина философы и журналисты, утверждая, что он, Сироткин, идет отнюдь не по главному пути в попытках создать психическое поле, способное заменить мозг человека при освоении вновь открытых планет. По словам сотрудников этой лаборатории, Сироткин вовсе не придавал большого значения Кумби, но считал, что его создание поможет двинуть дело дальше. Да, это не генеральная линия его исследований поля "пси" и бесчисленных экспериментов, а боковая, но тем не менее она нужна. Уже одно то, что Кумби второй обладал искусственным психическим полем, то есть эмоциями, памятью и даже фантазией, а кроме того, был попыткой еще небывалого моделирования человеческого "я", делало его создание чрезвычайно ценным для дальнейшего развития кибернетики. В институтских Ученых записках я прочел, что Кумби нечто вроде литературного персонажа, вымышленного человека, с той только разницей, что его создали не на бумаге, а в реальности. Дальше в Ученых записках говорилось о том, что это искусственная модель человеческого характера, только сделанная не из слов, а из материала, хотя, может быть, и не более прочного, но более вещественного. А затем шли схемы и формулы. Сироткин, автор этой статьи, хотя и был выдающимся изобретателем и ученым, однако, по-видимому, не обладал даром популярного изложения. Из статьи его я все же не вынес ясного впечатления о том, как было создано поле "пси". Возможно, что я еще был слабо подготовлен для восприятия слишком сложных и новых научно-технических идей. Не очень-то прояснилось дело и тогда, когда я расспрашивал сотрудников лаборатории Сироткина и помогал создавать этот феномен. Сотрудник лаборатории Николай Вечин долго мне объяснял, кто такой Кумби, или, точнее, что это такое. Но я не могу сказать, чтобы его объяснения обладали строгой логичностью и ясностью. Казалось, он не столько объяснял, сколько играл в словесные жмурки, то приоткрывая смысл явления, о котором рассказывал, то снова закрывая его туманом неясных и смутных слов. Может, он потешался надо мной, этот Коля Вечин, как в Лесном Эхе, где мы вместе учились? Он был большой шутник и насмешник. Но, увидя растерянное выражение моего лица, Коля сказал: - О Кумби ясно и просто рассказать нельзя. Он весь состоит из противоречий. Но он так задуман его создателями. Ведь его создал один из помощников твоего отца, инженер Евгений Сироткин в соавторстве с писателем Уэсли вторым. Точная мысль инженера-конструктора и капризное воображение Уэсли второго, знатока человеческого характера...
– Он сделал короткую паузу и сказал фамильярно-игривым тоном, как в школе Лесное Эхо на большой перемене: - Хочешь, соединю? - Соединишь? С кем?
– не понял я.
– И зачем? - Зачем? Это ты потом узнаешь. А с кем? Да вот с этим вечновспоминающим субъектом-объектом. - С Кумби? - Угу! Ты, я вижу, смышлен. Понимаешь с полуслова. - Ну, ну! Полегче! Нашел дурака. Соединяйся с ним сам... А меня избавь. Наверно, подключался не раз? - Случалось. - Ну и как? Не жалел потом? - О чем жалеть? Считай, что ты прочел приключенческий роман. Но, читая, ты все время знаешь, что эти часто опасные приключения случались не с тобой. А тут, брат, другое. Совсем другое. Тут себя от него не отделишь... - От кого? - Ну, например, от Кумби. И за его ошибки приходится расплачиваться тебе. Не только за ошибки, но и за удовольствия. А это уже не так плохо. - Не понимаю. Что же, я превращусь в него, как в древней сказке? - Вроде и да, вроде и нет. Зачем расспрашивать? Попробуй. Если хочешь, хоть сейчас. - Нет, только не сейчас. Во-первых, надо идти обедать. А во-вторых, мне и своя личность еще не настолько наскучила, чтобы ее менять на чужую. Пусть подключается твой Сироткин. Прошло несколько дней, и вот мне удалось узнать, что такое чужое "я", слить свою личность с экспериментальной личностью Кумби. Коля Вечин все-таки уговорил меня. - Костюм можешь не снимать, оставить на себе, - сказал он, усмехаясь.
– Но свою память, а значит и все свое прошлое, сдашь мне на хранение. Не беспокойся, все будет в полной сохранности. Доводилось тебе сдавать на вешалку пальто и шляпу? Тут почти то же самое, с той разницей, что ты оставляешь не пальто и шляпу, а только самого себя. Ты, я вижу, начинаешь нервничать? Зря. Уверяю тебя, это пустяк. Ведь, в сущности, когда читаешь хорошею книгу, тоже сливаешься с личностью ее автора или героя. - Поставь точку, - сказал я.
– Я готов. Через мгновение (это чреватое последствиями мгновение отделило мою собственную жизнь от чужой и чуждой мне жизни) я почувствовал себя приобщенным к чужому прошлому. Стало другим, обновилось все мое существо, каждая молекула, каждая клетка. И самое удивительное было в том, что я ощущал это обновление, переход из одного состояния в другое. Сначала я почувствовал легкое недомогание, кружилась голова, словно я летел с горы, сердце билось учащенно. Затем внезапный прилив энергии и бодрости заставил вскочить меня с места. Я ощущал, что теперь в моих жилах текла как бы не моя, а чужая, хмелившая меня кровь. Во мне возникли воспоминания, разумеется не мои собственные, а чужие воспоминания, сразу унесшие меня далеко за пределы Института времени и моей собственной судьбы.
9
– Кумби, - сказал мне девичий голос, - мне надоели твои фокусы и твои привычки. Ты вечно куда-то торопишься. Что за беспокойная натура! Но зачем тебе торопиться на Венеру? Там необжитой мир, противоестественная, неприспособленная для человека среда. Все это твое очеркистское тщеславие, желание показать, что ты ничего не боишься. Но ведь на самом-то деле ты очень боишься, я знаю. - Ничего ты не знаешь, Мария, - ответил я.
– Я боюсь только одного сомнений. В прошлом году провел целых два месяца с тобой и не написал ни строчки. Ты заронила сомнение во мне, ты и твои скептические, насмешливые друзья, находившие, что во мне много энергии и мало таланта, что мои корреспонденции схематичны, а очерки поверхностны, что я не умею сказать о космосе ничего, кроме банальных, всем надоевших фраз. И если я не талантлив, поверхностен, за что же ты любишь меня, Мария? - Разве любят за что-то? Любят ни за что. За то, что ты вот такой как есть, ты и твоя улыбка, ты и твой лоб, ты и твои вечно взлохмаченные волосы... За то, что ты здесь со мной... - Здесь? Но надолго ли? Сейчас я здесь, а через сутки я буду далеко за пределами биосферы. Я и мои волосы превратятся в воспоминание. Разумеется, для тебя. Сам я очень сильно буду чувствовать свое присутствие в безгравитационной среде, в среде, где не на что опереться и где мысль подсказывает тебе, что, потеряв тяжесть, ты значительную часть себя оставил на уютной Земле. - Себя? Опять себя? А разве ты не будешь думать обо мне? - Чтобы думать о тебе, нужна точка опоры, гравитация, твердое тело под ногами. Но когда висишь, не ощущая ни потолка, ни пола, думаешь, что хорошо бы сейчас постоять или посидеть, думаешь о самых элементарных вещах. А ты, дорогая Мария, сложная личность, слишком сложная. И я люблю тебя вместе со всей твоей сложностью, со всеми твоими причудами. Но люблю только тогда, когда чувствую под ногами твердую почву... - Раз ты дорожишь твердой почвой, зачем же тебя тянет туда? - Профессия. Склонности. Я очеркист. Я описываю необыкновенное. А чтобы описывать, надо видеть своими глазами. - У тебя нет фантазии... - Возможно. Но я очеркист. Очеркисту нужна трезвость, точность, любовь к факту. Ты ведь тоже факт, Мария. И за это я люблю тебя. Ты конкретна. Вещественна. Слишком конкретна. А я люблю вещественность, то, к чему можно прикоснуться. - Ты пошляк, Кумби. Обыкновенный, заурядный пошляк. - Возможно. Но почему же ты любишь пошляка? - Не знаю. Не знаю, за что люблю тебя. А вот за что не люблю твои очерки знаю. За отсутствие поэзии. За чрезмерную трезвость. За обыденность. Человечество всегда смотрело на мир сквозь призму мысли, сквозь призму чувства, а ты смотришь на все бесстрастно, как объектив. - Значит, полюбив меня, ты отделила меня от моих очерков, от моей профессии, от моей работы? Раз ты любишь меня, значит все же не отрицаешь? - Не знаю. Может, я люблю тебя, одновременно отрицая. Это слишком сложное чувство, Кумби. - Призма! Призма! Пустые слова. Я смотрю на мир без всякой призмы. Как объектив! Ну и что же! Я очеркист. Мой бог - факт. Я добываю факты с риском для жизни. Космос - это не прогулка в лесу. Там неуютно... Я почувствовал легкую теплую руку девушки на своем плече. Она провела пальцами по моим волосам, взъерошив их. А затем поцеловала меня. - Милый мой объектив, не сердись. Я ведь это нарочно, чтобы тебя немножко подразнить...
10
А вот и Венера. Не очень-то ласковая планета. Жарко. Темно. Душно. Но люди привыкли. Работают. И веселятся кто как умеет. Хотя многие считают меня скептиком, я очень люблю людей. Меня постоянно тянет к ним, где бы они ни трудились: на дне ли Тихого океана, среди бездушных плоскогорий Луны, в бездонных вакуумах, где созидались новые космические станции, искусственные острова и миниатюрные материки. У очень люблю людей, и люди тоже меня любят. Они снисходительно смотрят на мои недостатки и всегда умеют оценить и заметить достоинства. Я очень люблю людей, и, может, потому у меня много друзей и знакомых во всей солнечной системе. Вот и сейчас я только появился на Венере, но уже слышу: - А! Кумби? Здорово! Какой-то парень, по-видимому местный старожил, сверкая жизнерадостными негритянскими зубами, ударяет меня ладонью по плечу. - Здравствуй, - говорю я неуверенно. Где я видел этого парня? - Хороший очерк ты написал. Ребята были довольны. Он смеется. - Только вот перепутал имя того робота, с которым я ремонтировал трассу. Его звали не Дэмби, а Эмби. - Надеюсь, он не обиделся? - Ничуть. Он не из обидчивых. Надолго к нам? Впрочем, надолго тебе нельзя. Ждут на Луне, на Марсе и еще в ста местах. Ты изменился. Пополнел. Это зря. А я? - Ты тоже чуточку изменился. - Еще бы! Я ведь женился. А жена... Самая симпатичная женщина во всей солнечной системе. Парень рад мне. Искренне рад. Мой очерк доставил ему удовольствие. Но не всем доставляют удовольствие мои очерки. Администратор гостиницы спросил меня вчера: - Кумби? Журналист и писатель? Что-то, припоминаю, читал...
– И после паузы: - Слишком натуралистично пишете. Поэзии маловато и красоты. Поэзии. - Он нравоучительным тоном повторил это слово. Вероятно, за то, что в моих очерках не хватало поэзии, он дал мне самый тоскливый номер с окном на пустырь и со старым, испорченным роботом, который вместо заказанной мною чашки кофе принес тарелку куриного бульона. - Я заказывал кофе, - сказал я роботу, - не куриный бульон. - Нет, вы заказывали бульон. Я не человек, а машина, и не мог ошибиться. - Бывает, и машины ошибаются, да еще как! - Прошу быть корректным, - сказал робот.
– Надо уважать вещи. - Извините. Я был не прав. Не прав? Но я не мог заказать куриный бульон. Не мог! Язык не повернулся бы. С детства не выношу запах куриного бульона. Значит, все-таки робот ошибся, а не я. Но он вещь. А с вещами тоже надо обращаться вежливо. Робот ушел и вскоре вернулся. Но вместо кофе он принес чаю. Что-то испортилось в его механическом устройстве. Какой-то винтик. Администратор не мог не знать об этом. Но он, по-видимому, недолюбливал журналистов. Черт с ним, с этим администратором. Выпью чаю вместо кофе и сяду писать очерк. Работа давалась мне нелегко. Но на Венере все много работали. Там никто не ленился. Набросав две страницы (описание венерианского пейзажа), я почему-то вспомнил гостиничного робота. Мне вдруг стало жалко его, словно он был не вещью, а старым, усталым и больным человеком. Бог знает для чего этим роботам придавали сходство с людьми! Конструктору и кибернетику давали в помощники художника или скульптора, чтобы приобщить их к современности, что ли? Художник старался изо всех сил, не хотел отстать от века. И все равно отставал. Ну зачем он придал печальное выражение лица этому механизму? Для чего? Из подражания древнему Рембрандту? Вот эпигон! Утром опять пришел робот с печальным лицом увядшего старика. Я подумал: попрошу-ка у него чаю, он ошибется и вместо чаю принесет то, что нужно, - кофе. - Чаю, - скачал я, - и поджаренную булку с яичницей. Только, пожалуйста, поскорее. Спешу. Через несколько минут он вернулся, неся тарелку куриного бульона. - Я просил чаю. - Нет, вы просили бульон. - Вы ошибаетесь. - Это люди ошибаются. А я машина. Я вышел из себя. Прячется за свою машинную сущность, мошенник. Явно в заговоре с администратором. - Наглец! Это вырвавшееся у меня слово, по-видимому, очень огорчило робота. Он молчал, укоризненно глядя на меня. Потом он сказал тихо: - Я вещь. Только вещь. А вещи беззащитны. Мне стало жалко робота. - Извините, - сказал я.
– Нервы. У вас на Венере такой плохой климат. - Да, климат неважнецкий, - сказал робот, подняв обе руки и показывая их мне.
– Болят. Особенно к вечеру. - На солнце надо больше греться. - Какое тут солнце. Атмосфера густая. Облачность. Ничего не пропускает. - Это действительно... тяжело. - Грустно, - сказал робот, - не с кем словом перекинуться. - А люди? Ваши постояльцы? - Недовольны почти все. Подаешь им, а они отказываются. Говорят, что я ошибся. Ну, хорошо. Раз ошибся, два. Но не могу же я все время ошибаться. По теории вероятностей... - Конечно, не можете. - Я ошибаюсь, а они - нет. Они никогда. Обидно. - Я вас понимаю, - сказал я, - и в следующий раз не буду настаивать. Вздор все это! Пустяки! Какая разница - бульон, чай, кофе... Особенно когда ты на Венере. - Бульон полезнее, - сказал робот.
– Чай и кофе слишком возбуждают нервную систему. А здесь она и без того слишком возбуждена. Весь следующий день я носился по Венере как угорелый, ища интересный материал для газеты. Настроение мое менялось: то каждый пустяк казался мне значительным, то пустяками казались значительные события. У меня было много знакомых. И на Земле, и даже на такой неуютной планете, как Венера. Но земные знакомые как-то лучше удерживались в памяти. Не знаю почему. Надо бы спросить у физиологов, почему на Земле лучше работает память. - А, Кумби! Привет!
– кричал какой-то человек с обрадованным лицом. Еще не разделяя его радости, но, стараясь скрыть недоумение, я пытался вспомнить, где и когда я видел этого человека. - Как? Ты забыл меня, Кумби? Не может быть! - А где мы встречались? - Ха! Где? На дне Атлантического океана, когда вели раскопки Атлантиды. Забыл? - Теперь вспоминаю. Ты археолог? - Нет, геолог. - А, да! Чудесно провели время. А что ты тут делаешь, на этой неласковой планете? Здесь нет затонувших цивилизаций. - Но есть полезные ископаемые. Так ты забежишь ко мне, Кумби? А? Запиши адрес: Астрономическая улица, 108. - 108, Астрономическая улица. Так, запомню. У меня отличная память на цифры. Ну, пока! Завтра лечу на космическую станцию "Цветы в вакууме".
11
Ничего не поделаешь, лечу. Безгравитационная среда. Опять не на что опереться. В такие минуты вспоминается дорога, поляна в лесу, горы, пол, все, на чем можно стоять. Да, стоять. Почему люди не умеют это ценить и торопятся сесть или лечь? Много дал бы я, чтобы сейчас постоять, опираясь на нечто твердое, незыблемое. Когда я думал об этом, я еще не знал, что случится со мной через час. Голос командира космолета повторил: - Тре-во-га! Пробоина в обшивке от удара метеорита. Трево-га! Сердце бьется так, словно метеорит пробил отверстие не только в теле корабля, но и в моем собственном. Правда, в космолете, кроме обшивки, есть предохранительные отсеки и роботы-инженеры, умеющие производить быстрый ремонт. И все же сейчас особенно хочется опереться на что-нибудь твердое, положительное, успокаивающее, а не висеть, как вишу я. У астронавигатора и его помощников есть гравитационный пояс-новинка. Этот пояс стоит дороже космолета со всеми его приборами и чуть дешевле средней космической станции. Но он позволяет человеку чувствовать под ногами пол и отличать низ от верха. Я отказался от пояса - думал, что он мне не понадобится. Сейчас помощники астронавигатора возятся с обшивкой, пытаются спасти космолет. А я даже не в состоянии им помочь. У меня под ногами нет опоры. Ну и что ж, неужели я должен терять из-за этого чувство собственного достоинства! Я литератор. Я на своем посту, на работе. Это не важно, что я плаваю в пустоте. Но с гравитационным поясом легче держаться с достоинством. - Надо не теряться. Надо не теряться, - шепчу я себе, забыв о том, что возле моего рта - аппарат, который несет мои слова в помещение астронавигаторов. Мария упрекала меня за то, что у меня нет фантазии, что я слишком приземлен, хотя и облетал все освоенное человечеством космическое пространство. Сейчас, может, и лучше, что у меня нет избытка фантазии. Если не справятся с пробоиной, фантазия не поможет. Рядом бесконечность, бездна, провал, невообразимо огромное ничто. Завтра Мария узнает о моей гибели. Мария и мир, Мария и вся солнечная система. Все без исключения, и даже тот робот, который, заботясь о моем здоровье, приносил куриный бульон. Но бездне, провалу, бесконечности плевать на это. Руки начинают дрожать. Знобит. Бросает в жар. Зачем я отказался от гравитационного пояса? Как хорошо было бы сейчас немножко постоять хотя бы десять минут. Я смотрю на стенку, которая отделяет меня от бездны. Она сделана из сверхпрочных материалов. Ее создавали технологи и химики, хорошо представлявшие себе, что такое бездна. Я доверял им раньше, этим инженерам. Я должен довериться и сейчас. Астронавигаторы и роботы, наверно, не теряют времени. Но я пока ничего не знаю Командир корабля молчит. Он слишком занят, чтобы терять драгоценное время, посвящая единственного пассажира в то, что он, возможно, пока хочет оставить в тайне. Да, я единственный пассажир, если не считать белых мышек, плавающих в пустоте вместе со своей клеткой. Мышки не знают о пробоине. Но они должны чувствовать беду. У них для этого есть инстинкт. Я смотрю на клетку. Мышки явно встревожены. Их чуткий инстинкт уже получил информацию. Откуда? Как? Об этом спорят специалисты. И пусть пишут свои диссертации. Побывали бы они здесь сейчас, когда бездне так хочется заполучить меня, астронавигаторов и этих бедных мышек. Вот будет хорошо, если бездна вытянет пустой номер! Помню эту фразу. Ее любит повторять один мой знакомый телекорреспондент, когда судьба показывает ему шиш. - Мышки, - говорю я, - бросьте унывать. Уверен, бездна на этот раз вытащит пустой номер. Откуда у меня такая уверенность? Я же не видел пробоины. И не знаю, как идут дела у роботов-ремонтеров. Командир космолета пока молчит. Но я не молчу. Я повторяю про себя: - Пустой номер... Пустой номер... Я повторяю эти слова, словно хочу заколдовать, заворожить действительность. Я смотрю на мышек. У них такой вид, словно что-то внутри них работает. Это работает настороженный инстинкт, пытающийся установить контакт с надвигающейся опасностью, определить размеры угрожающей нам беды. Я слышал много раз это выражение: крысы бегут с тонущего корабля. Я читал и слышал, что они бегут, когда еще нет никаких признаков беды. По-видимому, у животных иное чувство времени, чем у людей, для них в критический момент их жизни будущее в большей мере является настоящим, чем для нас, людей. Но не значит ли это, что наука далеко не все знает о времени? Я пытаюсь уйти в эту проблему, чтобы не думать о том, почему молчит командир космолета. Тишина. Можно подумать, что команда забыла обо мне и об этих мышках и покинула космолет. Но в космосе это невозможно. Нельзя покинуть островок биосферы, со всех сторон окруженный бесконечным вакуумом, бесконечным ничто. И даже если бы это каким-то чудом было можно, команда бы никогда этого не сделала. Мышки тоже понимают сложность обстановки каким-то своим шестым, не известным науке чувством. Уж не чувствуют ли они, что вокруг них пустота на сотни миллионов километров, зияющая пропасть без дна? Тишина. Особая тишина, словно остановилось время. Я жду. Что мне остается еще? Жду. И мышки тоже ждут. Но они ждут не бездействуя. Они напряжены. Они пытаются наладить связь с тем, что раньше называли судьбой. Они пытаются получить информацию, узнать, есть ли еще или уже нет никакой надежды. И вдруг раздается человеческий голос, голос командира космолета: - Пассажир, ну как ваши дела? - Мои дела, - отвечаю я, - зависят от ваших. Мой ответ скрывает в себе вопрос, да еще какой вопрос! Нет на свете вопроса важнее этого. Я спрашиваю не судьбу, как насторожившиеся мышки, а живого, конкретного человека, командира корабля. Но он молчит, не отвечает. Я тоже молчу и жду. Терпеливо жду. Но ответа нет. Тогда я посылаю свой вопрос туда, в помещение астронавигаторов: - Как ваши дела? Ответа нет. На корабле все молчит. - Как ваши дела? Нет ответа. - Как ваши дела? Как ваши дела?
– кричу я.
– Как ваши дела? Ответа нет.
12
Я открыл глаза. На этот раз уже я сам, а не Юлиан Кумби, Вокруг меня были земные вещи и знакомые стены лаборатории. - Где я?
– спросил я тихо. - Там, где и был. В Институте времени. Голос Коли Вечина громок и насмешлив. - Кто я? Вопрос звучит глупо. Ужасно глупо. Но слова уже вылетели, и их не возвратишь. Голос Коли Вечина становится еще более жизнерадостным и насмешливым. - Кто ты? Это тебе лучше знать. По-моему, ты Микеланджело... Микеланджело Петров. - Но где же космолет? Где астронавигаторы? Где, наконец, бедные мышки, пытающиеся установить контакт с неизвестностью и выяснить размеры беды? - Космонавт остался там... И навигаторы тоже... А мышки? Взгляни, они тут. Я взглянул: действительно, среди земных и привычных предметов стояла клетка с подопытными мышами. Разумеется, это были не те мыши. Они насторожились, так же насторожились, как на космолете. - Ну, - спросил Вечин деловым тоном, - как тебе понравилось чужое "я"? Можешь пока не отвечать. Да, пока не придешь в себя. Я советую тебе: вспоминай, вспоминай. Нет, не Кумбино прошлое, а твое. Ведь твоя личность вместе с твоей памятью хранились, как сданное на вешалку пальто, пока ты отсутствовал. Где ты был? В гибнущем космолете. - А что с Кумби и с астронавигаторами? - Не беспокойся. Все в порядке. Ты слишком сильно стал переживать. И пришлось вмешаться мне, прервав действие... Но подними-ка голову. Что с тобой? Вечин подошел ближе. - Что с тобой, Мика? Не могу понять! Ты поседел, Мика. Ты оказался слишком впечатлительным. Не знаю, что и делать... Как огорчится теперь твой отец... Ведь изучение чужого "я" находится в стадии эксперимента, и контакт с Кумби запрещен всем, кроме тех, кто работает вместе с Сироткиным. Попадет мне от твоего отца... - Что ты, что ты, Коля! Разве я тебя выдам! - Ну, а чем же объяснишь родителям, почему ты поседел? Ведь твоя старость пришла к тебе в течение даже не дней, а нескольких часов и минут. Опыт продолжался меньше суток. Чем ты объяснишь, что ты... - Что я стал стариком? - Стариком? Глупости. Поседела только голова. Лицо не изменилось. И, знаешь, седина даже тебе идет. Можно, конечно, вернуть утраченный цвет волосам. Это необходимо сделать, пока не пришел Евгений Сироткин. Он только что вернулся из длительной командировки на космическую станцию "Енисей". А Сироткин не любит таких шуток. - Так, значит, ты пошутил? - Ну вот, я один виноват. А ты и ни при чем? И откуда я мог знать, что ты такой впечатлительный? Откуда? В школе ты держался молодцом. - А разве я тут держался плохо? - Я этого не говорю. Но подвела шевелюра... Понимаешь, ты меня подвел... - Я подвел? Как тебе не стыдно! Пока мы спорили и теряли зря время, в лаборатории появился Евгений Сироткин, и не один, а с моим отцом. Я прикрыл свои волосы, быстро натянув на голову тесный Колин берет, и отошел в сторонку. Но ни отец, ни Сироткин не обратили на меня и Колю Вечина никакого внимания. Они оба были чем-то озабочены. Чем? Об этом мы очень скоро узнали, прислушавшись к их разговору. Впрочем, это был скорее монолог, чем диалог. Говорил мой отец, а Евгении Сироткин внимательно слушал. - Большой мозг, - говорил отец, - могущественно логичен, предельно трезв. Этот электронный Гегель мощью своего разума, как недавно еще казалось мне, способен охватить универсум, беспредельность. - Беспредельность - да, - усмехнулся Сироткин, - а неповторимую конкретность - нет. - Вы правы, Евгений. Одной логики мало, чтобы разгадать душу уазца Нужна еще и фантазия. А Большой мозг не любит фантазировать. Он слишком машина! Ваше сотрудничество с писателем Уэсли-младшим, вместе с которым вы создали Кумби, явление новое в современной технике. Инженеры почти всегда чуждались психологии, эмоциональной мысли, искусства. Искусство, в свою очередь, недооценивало строгую и изящную мысль инженера. Вы, Евгений, вместе с Уэсли сделали смелый шаг и воспроизвели "личность", "характер", но не на бумаге, а в трехмерном пространстве. - В трехмерном?
– перебил отца Сироткин.
– Вы выразились, дорогой, не совсем точно. Не в трехмерном пространстве, а скорее в сжатом, сконденсированном, в спрессованном времени. - И это, пожалуй, верно, - согласился отец - Теперь несколько слов о вашей новой идее, о которой вы мне рассказывали вчера. Чтобы разгадать внутренний мир загадочного уазца, его рациональное и эмоциональное мышление, его странное видение мира, вы предлагаете создать модель, исходя приблизительно из принципа, который, говоря условно, назовем принципом Кумби. Но как моделировать человеческий внутренний мир, сущность которого нам почти незнакома? Это самое уязвимое место вашей идеи. И все же я готов поддержать вас. Я рассчитываю на ваш большой талант, на ваше техническое чутье и, наконец, на могущество фантазии, способной многое угадать. - Благодарю вас, - сказал растроганно-ироническим тоном Евгений Сироткин. - И все же, - продолжал отец, - я хочу сам лично проверить возможность вашего Кумби. Соедините меня, пожалуйста, с этим персонажем. Я испугался за отца, вспомнив свои напряженные и трагические минуты на гибнущем космолете. А что, если не выдержит его сердце? Отец стар. Испуг был так силен, что я кинулся к отцу, повторяя: - Отец, это опасно! Нельзя! Не надо! - А ты откуда знаешь, что опасно? Ну-ка, иди к себе. Тут не полагается присутствовать посторонним. - Я не посторонний. Я сотрудник Института времени. - В этой лаборатории ты посторонний. Мне пришлось уйти, и я так и не видел, как мой отец слил свое существование с парадоксальным и острым существованием персонажа, созданного соединенными усилиями рационалистической техники и эмоциональной мысли.
13
Мы с Колей Вечиным стояли в коридоре и ждали конца эксперимента, которому подверг себя мой отец. Я тревожился за отца. Он был стар, хотя само понятие старости казалось ему пережитком эпохи наивного антропоцентризма. С годами здоровье его ухудшалось И кто знает, может быть, сейчас, слившись с Кумби, он сидит в гибнущем космолете и ждет ответа, которого ждал я и так и не дождался из-за того, что Коля Вечин поспешил отключить меня Евгений Сироткин едва ли посмеет это сделать Он знает, что мой отец этого ему бы никогда не простил. - А много в жизни Кумби было трагических эпизодов?
– спросил я Колю. - Да, было немало. Писатель, с которым Сироткин конструировал аппарат, этот самый Уэсли-второй, считает, как считали древние греки, что трагедия - вершина искусства. - У Кумби совсем не трагический характер. Я же был им в продолжение почти суток. Он веселый, милый, чуточку беззаботный... - Уэсли, - перебил меня Вечин, - искал трагического не в характере задуманного им героя, а в самих обстоятельствах. По-моему, он перестарался. - Ты в этом уверен? - Меня убеждает твоя седина. - Сейчас не до шуток, Коля. У моего отца больное сердце. - Но он не так впечатлителен, как ты. Он не привык щадить себя. Но с чего ему пришло в голову лезть в шкуру Кумби, переживать за него? Уэсли-второй не поскупился на переживания для своего героя. - Хватит об Уэсли. Меня он мало интересует. Не могу понять, зачем отец решил себя подвергнуть эксперименту? - У него было куда больше оснований, чем у тебя, когда ты решился на целые сутки расстаться с самим собой и подвергнуться риску познания чужих переживаний. Твой отец это делает для науки. Он хочет на своем собственном опыте убедиться в возможности моделирования личности, заменяющей личность космонавта или исследователя космоса. Кроме того, он ищет пути к познанию "я" уазца, уазской личности, уазского видения. Ты не слышал, что он говорил Сироткину? По-видимому, Большому мозгу не по плечу та задача, которую решает отец. - Отец и без того знает, что такое Кумби. Он изучил схему. - Твой отец не из тех, кто судит о чем-либо только по схеме. Он хочет знать все сам. Все до мельчайшего нюанса. И он никогда не щадил себя. Конечно, из простого любопытства, как это сделал ты, он не стал бы присваивать себе переживания этого вездесущего очеркиста. - У тебя еще хватает совести меня упрекать? Сам уговорил. - Но ты разве об этом жалеешь? Седина - это пустяк. Она тебе идет. - Вот мы с тобой тут спорим, а мой отец... Я боюсь за него. Вдруг не выдержит сердце? - Выдержало! Смотри. Вон он идет. Я оглянулся. По коридору шел мой отец с Евгением Сироткиным. Казалось, он помолодел. Глаза его блестели. Он улыбался. До меня донеслись его слова: - Отличный аппарат, Евгений. Я получил большое удовольствие, совершив это путешествие. Через неделю я с разрешения своего строгого отца перешел из лаборатории машинного перевода в лабораторию, которую возглавлял Евгений Сироткин. Теперь я мог в любое время соединить себя с Кумби, но я не делал этого. Пока не решался повторить рискованный опыт.
14
Вот уже два дня как мы с Колей Вечиным здесь, где прошло наше детство. Лесное Эхо не изменилось. Изменились мы. В школе тот же самый директор, который не любил Алика. Мы спросили его: - Где ваш знаменитый лирик? Нельзя ли послушать его стихи? - Нельзя, - сказал нам директор строго и нравоучительно, словно мы были еще школьниками. - Почему нельзя? - Потому что педагогический совет нашел это безнравственным. - Что? Поэзию? Директор покраснел от гнева, но сдержался. - Не поэзию. А профанацию поэзии. Ваш искусственный соловей был выброшен вместе с хламом. - Я расскажу об этом своему отцу, - сказал я.
– Едва ли он будет доволен тем, что вы выбросили подарок института, который он возглавляет. Мой отец не очень высокого мнения о... - Для меня принцип дороже мнения вашего отца. А выбросив искусственного соловья, я поступил согласно своим принципам. Мне не хотелось терять время и спорить с директором школы. Не легкий он был человек, хотя и жил в Лесном Эхе, в краю быстрых рек, тихих озер и лесных троп. - Пойдем, Коля, - сказал я. Но Колю так быстро не уведешь. Коля разгорячился. - Тоже мне принципы - смотреть не вперед, а назад, - сказал он. Наконец мне удалось увести Колю от обиженного директора. - Меня не это огорчает, - говорит мне Коля, - пусть он остается при своем мнении, этот заскорузлый антропоцентрист. Меня огорчает, что падает авторитет нашего института. Разве он бы посмел в прежние годы так говорить о твоем отце?! - Не посмел бы. - А почему все это? Потому что мы не можем расшифровать уазскую кванттелеграмму. - Ну, довольно об этом, - говорю я.
– Ты сейчас куда? - Тут к одним знакомым. А ты? Я промолчал, хотя и мог бы сказать, что иду в лес посмотреть любимые места. Но дело в том, что я шел не только для того, чтобы посмотреть знакомые места. Петляя среди сосен, елей, лиственниц и сибирских кедров, тропа вела меня к поляне, где обыкновенно гуляла Таня. Я не встречался с ней с тех пор, гик кончил школу и покинул Лесное Эхо. Правда, после того я видел ее много раз, доставая из кармана подаренную мне пластинку с ее возникающим изображением. Я видел ее смеющееся лицо, живое и ускользающее, мимолетное, как секунда. Да, оно было как остановленное мгновение, вырванное из потока жизни. Всякий раз, когда я вынимал пластинку, я чувствовал, что все скользит и несется мимо меня и что Танино изображение играет со мной в жмурки, как любила играть Таня. Я шел по тропе и, когда дошел до поляны, крикнул: - Та-а-ня! Откликнулось эхо. Минуту спустя я не услышал, а скорей угадал чьи-то шаги. - Это ты, Буонарроти? Насмешливый голос Тани, а затем и ее смеющееся лицо - на этот раз не на мерцающей пластинке, а да самом деле. Она стояла всего в двух шагах от меня. - Ты изменился, Микеланджело. А я? Я взглянул на ее лицо и фигуру, ища изменений. Но она была та же, словно прошел всего день, а не два года со дня нашей последней встречи. - Да, ты осталась прежней. И даже платье то же самое на тебе. Ты, как дриада, живешь среди этих деревьев. - Да, я живу среди деревьев. Я дочь лесничего. Я родилась здесь, в этом лесу. Прежде чем поселиться здесь, мой отец прожил несколько лет на Марсе. Ему снились земные леса, сосновые и еловые ветви. Он скучал по Земле, но больше всего по ее лесам. И когда он вернулся на Землю, он поселился здесь вместе с моей матерью, родившейся на космическом корабле, выросшей на одной из больших станций солнечной системы и впервые увидевшей Землю и земные леса, когда ей исполнилось тридцать лет. Ее все называли здесь марсианкой. И она не любила леса, но жила здесь ради отца. Она боялась заблудиться в лесной чаще, а потом умерла, тоскуя по Марсу. Я осталась одна с отцом и братом. Отец мой встает всегда в одно и то же время - в четыре часа утра - и спешит в лес. Он любит рассказывать мне, как, живя на Марсе, он вспоминал земные деревья и реки. Но вот деревья и реки возле него, и все равно он по ним тоскует. - А ты?
– спросил я - Я? Я похожа на отца и на мать. Я люблю леса, но тоскую по Марсу, где никогда не бывала. А ты бывал? - На Марсе? Нет. - А на Венере? Я замялся и ответил неуверенно и не сразу: - На Венере, кажется, бывал. - Кажется... Как ты сказал? Она рассмеялась. - Кому кажется? Тебе? Или должно казаться мне? - Я бывал и не бывал. Когда я сказал эту глупую фразу, я имел в виду Кумби, или, точнее, то состояние, в котором я тогда пребывал. Таня смотрела на меня с таким выражением лица, словно догадалась о существовании Кумби. - Так ты все-таки бывал или не бывал на Венере? - Не бывал, - сказал я сердито.
– Я оговорился. - Допустим. Затем ей, видно, стало жалко меня. Она улыбнулась. - А помнишь Алика и его стихи?
– спросила она меня. - Директор сказал нам, что его уже нет. - Там, в школе, его нет. Он у нас. Я нашла его и принесла к себе. Отец мой очень удивился, когда он начал читать стихи. "Вещь, - сказал он мне, - и грустит. Странно". А я говорю отцу: "Талант может заставить грустить даже вещь". И теперь Алик живет у нас в лесу. - Живет? Ты не оговорилась? - Ты прав. Большей частью не живет, а пребывает, как все вещи. Но временами оживает, когда читает стихи. Он сочинил стихотворение о Марсе, претворив в слова мою мечту. А отец мой не может слышать о Марсе. Он говорит; "Там нет ни одного дерева, ни одного листа, ни одной травинки. Там пустота, населенная людьми, и там страшно душно". А здесь? Здесь много воздуха. Дыши, Микеланджело, дыши. Вбирай в легкие наш лесной воздух. Ты надолго приехал? - Дня на два, на три. - А зачем? - Повидаться с тобой. Я все время думаю о тебе. Но наш институт далеко от твоих лесов. И вот теперь мне, наконец, удалось выбраться и прилететь. - Значит, ты все-таки вспомнил обо мне? - Вспомнил? Не то слово. Я все время думал о тебе. И когда оставался один, всегда смотрел на твое убегающее изображение. А ты еще спрашиваешь, вспоминал ли я? - Я думаю, что вспоминал не ты, а искусственное вспоминающее устройство. Мне брат рассказывал, что в вашем институте ученые и инженеры работают над заменой естественной памяти машинной. Правда ли это? - Правда. Через несколько лет они сделают ее. - И, значит, через несколько лет вспоминать эти леса и меня будешь не ты? - А кто же? - Машина, которой ты поручишь это. - Я никогда не поручу это машине! Никогда! - А что же ты поручишь ей? - Я ей поручу вспоминать все, что мне хотелось бы забыть. - Машина обидится на тебя. Ведь ее создают для того, чтобы она могла остановить время. - Но тебя ей не остановить. Ты всегда скользишь мимо меня даже в моих воспоминаниях. И вот сейчас я боюсь, что ты скажешь... - Что я скажу? - Что говорила всегда, встречаясь со мной: "Ну, пока! Мне надо идти!" - Мне действительно надо идти, Микеланджело. Меня ждет отец. Я должна накрыть на стол... Мой отец не пользуется услугами роботов. - Почему? - Потому что они напоминают ему о его жизни на Марсе. Там все делали роботы. Без роботов там люди не смогли бы жить. А в лесу они не нужны. - Но вы же взяли к себе Алика. А ведь он тоже робот. - Он не робот, а поэт. Он лирик. - И все-таки он робот. Он искусственное существо. - Но стихи его безыскусственны. Они как звони плеск воды в ручье, как свист лесной птицы. Почему это, Мика? - Почему? Это надо спросить у моего отца. Он всю жизнь спорил со своими противниками и уверял их, что создаст искусственного лирика. И вот он создал его. И это почти чудо. - Ты прав. Он наделен глубоким чувством. И сейчас он вместе со мной тоскует по Марсу. Мне хочется улететь из этих лесов. Но я не хочу покинуть отца. А он не может жить без этих деревьев и этих троп. Я слушал Таню и вбирал в себя каждое мгновение, словно хотел остановить время. Но наступила минута, когда она сказала мне: "Прощай". - Прощай, Микеланджело, - сказала она и скрылась среди деревьев. - Прощай!
– повторило лесное эхо.