Шрифт:
На биологическом факультете читал лекции известный генетик и эволюционист Ю.А.Филиппченко, обладавший поистине артистическим умением вводить слушателей в мир биологических загадок и тайн.
– Наследственность - это память, - говорил он, цитируя знаменитого английского писателя и биолога С.Бетлера.
Я вспомнил эти замечательные слова спустя сорок лет, когда появилась теория информации и был расшифрован генетический код, и мы все поняли, что без "памяти" нет не только наследственности, но и самой жизни.
В университете между "физиками" и "лириками" не было китайской стены. Филологи заглядывали на лекции Ухтомского, Филиппченко, Хвольсона, а биологи и физики - на заседания университетской литературной группы.
От студентов-биологов слышали мы о малоизвестных тогда работах профессора А.Гурвича, впоследствии создавшего теорию митогенетического излучения.
Это была одна из первых попыток, попыток, сделанных еще задолго до Шредингера, понять, что такое жизнь с точки зрения физики.
Шредингер писал: "Величайшим открытием квантовой теории были черты дискретности, найденные в книге природы, в контексте которой, с существовавшей прежде точки зрения, казалось нелепостью все, кроме непрерывности".
Профессор Гурвич пытался заново прочесть казавшийся таким знакомым текст в "книге природы", постичь дискретное в организме, то, что было скрыто от биолога, чуждавшегося методов физики и химии.
Мы знаем, что герой "Волшебной горы" Ганс Касторп носил в кармане пиджака рентгеновский снимок своей возлюбленной. Не только Томас Манн у себя в Германии, но и ученые в Ленинграде уже предчувствовали наступление космического века и мысленно носили в своем воображении рентгеновский снимок земной биосферы.
11
Писатели старшего поколения учили нас, молодых, обращаться со словом так, будто слово - это микромир, элемент, а то и модель всего сущего. Недаром один из поэтов двадцатых годов, размышляя о русском языке, сказал, что он стал "звучащей и говорящей плотью".
Такой звучащей и говорящей плотью был язык прозы Алексея Толстого, Бабеля, Зощенко, раннего Всеволода Иванова.
Не только в университете на лекциях Марра, Щербы и Якубинского молодые люди вслушивались, вглядывались в слово, ощущая его дух и плоть, но и в многочисленных литературных студиях и кружках начинающие писатели осознавали художественное слово как заговорившую действительность.
У настоящих художников, вроде Алексея Толстого и Всеволода Иванова, была власть над словом, помогавшая читателю пробиться к сердцевине бытия, почувствовать дрожь жизни, ее ритм. У других - вроде модного тогда Юрия Слезкина или Пантелеймона Романова - были бойкость и резвость, однотонность чувств и дум, столь любезная обывателю. Советской литературе приходилось бороться с заграничной и доморощенной пошлятиной, выпускаемой частными и "кооперативными" издательствами, работающими на потребу нэпмана и приспособленца. В те годы, когда издавались написанные полуобезьяньим языком похождения Тарзана, превозносилась любовь к "звучащей и говорящей плоти", советская литература героически защищала то, что ей завещали Пушкин, Гоголь, Тютчев, Толстой, Достоевский и Чехов.
Мне вспоминается, как в Союзе писателей читал свой "Трансвааль" К.А.Федин. В зале не было свободных мест. Многие, в том числе и я, слушали стоя. Федин читал артистически, изображая не только словом и внутренним жестом своего чрезвычайно колоритного героя, но и голосом, мимикой. Чувствовалось, что повесть направлена не только против кулака-стяжателя, но и против той безъязыкой, халтурной стихии, которая с помощью коммерческих издательств отравляла чистый источник русской народной речи.
Между художественным словом и самой действительностью не было дистанции. Слово сливалось с жизнью, и каждое талантливое произведение это подтверждало. Большое впечатление на литературную молодежь произвело появление в "Красной нови" романа Юрия Олеши "Зависть".
Литературной студией в Пролеткульте руководил молодой литературовед и критик Н.Я.Берковский.
С помощью Берковского нам становился понятным особый мир слов, которыми Ю.Олеша открывал живую плоть вещей, словно перенося их из запертых пыльных квартир на сверкающие утренней свежестью полотна Машкова и Кончаловского.
Если Кончаловский и Машков заставляли нас почти осязать свои краски, то во многом им родственный Олеша своим творчеством доказывал, что между прозревающим вещь словом и читателем не должно быть расстояния. Вещь, слово и восприятие должны быть синкретичными, как язык самой жизни.
В Ленинграде существовал театр, чем-то похожий на роман Ю.Олеши или прозу Л.Добычина. Это был экспериментальный театр Игоря Терентьева в Доме печати на Фонтанке.
Дом печати был в те годы культурным центром Ленинграда. Там собирались писатели, устраивали свои выставки молодые художники и, наконец, был открыт театр.