Шрифт:
Этот голос был мне определенно знаком, и страшна была его перемена. Не глупое бубукание трактирного шута, развлекающего пьяную компанию смуровских патриотов. Не бормотание уличного дурачка, пророчествующего нам с Ханжиным казни египетские и Стахову Дикую Охоту.
По прежнему шепеляво-захлебывающийся, но теперь — грозный, повелительный, голос Державина.
Голос не шута, но пророка, многократно усиленный эхом, вещал из-за скал:
— Ибо введя в чертоги свои блудницу вавилонскую, отверзнулся от Света! Разумом помрачнев, устремился ко злу! Повлек за собой и вас, агнцев невинных, и вас — сирых, убогих, повел на заклание! Блудница же его же его спуталась со Зверем из Бездны, что прислан нам грешным в укор и на погибель! Тот, над кем насмехаетесь, кого Глиньком прозвали — есмь исчадие адское, левиафаново отродье, кракен!
Лестревич первым проскакивает узкое гирло растоки; мы спешим за ним.
Вот она какая — мельница… громоздится за линией крылатых всадников, циклопическое сооружение, чудовищных размеров колесо — затянутое мохом, архаичное, мегалитическое, мрачное — под стать окружающим скалам.
В свете самодельных пакляных факелов, в чехарде огненных отблесков, в зловещих отсветах пожара перед нами предстал новый мессия, не шут, но пророк:
— Ибо мельница сия есмь града нашего сердце! Личина его молочноречная, кисельнобережная, она есмь златой орех! И расколется ныне скорлупа орешная, осыпется грешная шелуха! И следом пребудут громы и молнии! И дымы и коням подобные акриды! И космы львиные и хвосты скорпионовы! Ибо тот, кого выбрали вы по неразумению себе в цари, кого зовете вы Мстиславом Усинским — есмь греховник и соблазнитель, и имя его — Аспид. Отринувши слово, оборотился ко мраку и, вас поведя за собою — первым сгинул!..
Шумела и волновалась разъяренная толпа, окружившая мельницу. Что-то средневековое, бунтарское было в них, вооруженных тем, что под руку попалось — вилами, слегами, топорами, поленьями поухватистей… Блики факелов играли на лезвиях страшных кос с переставленными напрямую, на манер копий лезвиями. Будто страшное эхо кровавых событий темного средневековья, словно ожившая реконструкция книжных гравюр, из смутных эпох, памятных теперешним гимназистам в основном по лаконичной реляции генерал-аншефа С. «Ура! Варшава наша!», и еще более лаконичного ответа Императрицы — «Ура, фельдмаршал!»…
И вот теперь — реалия. Статский, его трое полицайных и я — против взбудораженной толпы новых косиньеров.
А Державин вещал им. Сутулый, но не сгорбленный. Безумец, но уже отнюдь не дурачок. Совсем уже не смешной, а страшный — скакал по-карличьи, плюясь, перед неровным строем, потрясая сжатыми кулаками — вещал, заводя толпу. Как талантливый артист с вдохновенным монологом, как произносящий сокрушительную речь политик, как оперная примадонна, что впитывает в себя эманации слушателей, играя полутонами и интонациями, доводит до экстаза, до катарсиса…
Собирая лоб морщинами, хмурил белесые брови, щурил бесцветные глаза. Кликушествовал, брызгая слюной, скаля неровные зубы:
— …Внемлите, что говорю вам! Устрашитесь и призовите! Противу жал ядовитых и морочных тварей и терзаний души вашей — призовите! Ныне! Когда посланы вам испытания! Ныне — призовите защитников! Заклинаю вас — отриньте тьму! Узрите свет и тропу истинную! Ибо не кары и тьму и зло, но всеблагое светлое царствие, царствие земное обещаю вам! Плодородное и благословенное царствие! Ибо впереди вас — лучшие ангелы человечьего естества!
Державин, с шумом втягивая воздух сквозь прыгающие губы, обвел рукой шеренгу выстроившихся за его спиной всадников. В латах отражались отблески пламени, алые блики озаряли трепещущие крылья за спинами, леопардовые и львиные шкуры, пики с флажками.
— Что за чо-орт? — шипит Лестревич и лихорадочно тянет из кобуры револьвер.
— Статский…
Он косит на меня бешеным глазом. Мгновение — и мы без слов понимаем друг друга. С Лестревичем произошла удивительная перемена: в напряжении прямой опасности сыскарь, выскочка-примерник из Мурома, преобразился: удаль, злость и пенность крови… он стал мне где-то симпатичен.
— Бузыкин, выдай доктору «миротворца»!
Старшой молча протягивает мне трехканальный пистоль.
Гомон толпы стих. Державин, сузив глаза, молча пялится на нас. Численное преимущество не на нашей стороне, но кураж удесятеряет силы.
Набычившись, статский рычит:
— Что за балаган, Дер-ржавин?!
Он мне нравится, определенно.
Державин трясет головой, устремляет скрюченный палец в нашу сторону:
— Узрите же! Вот они, во властные ризы облаченные, называющие себя охранителями и защитниками — но суть оборотни, переверты! Узрите зло! Вот он, чужак, навлекший на град наш столькие несчастия! Оградимся же от них дщерью зла, той, что Аспиду — кровь родная!
Двое облаченных в пестрые карнавальные кафтаны подручных Державина, матерясь, вытаскивают кого-то перед закованным в латы строем гусарии. Я вспоминаю их: конопатый юнец, задиравшийся в трактире, и малиновощекий толстяк-губошлеп. Только теперь от их шутовской неловкости не осталось и следа.
По спине моей змеится лютый холод.
Анна.
Руки связаны, коса распущена — толстяк, глумясь, запускает пятерню в волосы девушки, сладострастно рвет на себя…
— Что-с? — стеклянным голосом бросает Лестревич.