Шрифт:
О коллегах-артистах:
– У этой актрисы жопа висит и болтается, как сумка у гусара.
– У него голос – будто в цинковое ведро ссыт.
Главный художник «Моссовета» Александр Васильев характеризовался Раневской так: «Человек с уксусным голосом».
Об одном режиссере:
– Он умрет от расширения фантазии.
Раневская о проходящей даме: – Такая задница называется «жопа-игрунья».
А о другой: «С такой жопой надо сидеть дома!»
– Когда нужно пойти на собрание труппы, такое чувство, что сейчас предстоит дегустация меда с касторкой.
– Деляги, авантюристы и всякие мелкие жулики пера! Торгуют душой, как пуговицами.
Раневская всю жизнь мечтала о настоящей роли. Говорила, что научилась играть только в старости. Все годы копила умение видеть и отражать, понимать и чувствовать, но чем тверже овладевала грустной наукой существования, тем очевиднее становилась невозможность полной самореализации на сцене. Оказалось, нет для нее ни Роли, ни Режиссера. Роль не придумали. Режиссер не родился.
Раневская хотела попасть в труппу Художественного театра.
Качалов устроил встречу с Немировичем-Данченченко. Волнуясь, она вошла в кабинет. Владимир Иванонович начал беседу – он еще не видел Раневскую на сцене, но о ней хорошо говорят. Надо подумать – не войти ли ей в труппу театра. Раневская вскочила, стала кланяться, благодарить и, волнуясь, забыла имя и отчество мэтра: «Я так тронута, дорогой Василий Степанович!» – холодея произнесла она. «Он как-то странно посмотрел на меня, – рассказывает Раневская, – и я выбежала из кабинета, не простившись». Рассказала в слезах все Качалову. Он растерялся – но опять пошел к Немировичу с просьбой принять Раневскую вторично. «Нет, Василий Иванович, – сказал Немирович, – и не просите; она, извините, ненормальная. Я ее боюсь».
– Фаина Георгиевна! Галя Волчек поставила «Вишневый сад».
– Боже мой, какой ужас! Она продаст его в первом действии.
– У Юрского течка на профессию режиссера. Хотя актер он замечательный.
– Ну и лица мне попадаются, не лица, а личное оскорбление! В театр вхожу как в мусоропровод: фальшь, жестокость, лицемерие. Ни одного честного слова, ни одного честного глаза! Карьеризм, подлость, алчные старухи!
…Тошно от театра. Дачный сортир. Обидно кончать свою жизнь в сортире.
«…Перестала думать о публике и сразу потеряла стыд. А может быть, в буквальном смысле «потеряла стыд» – ничего о себе не знаю.
…С упоением била бы морды всем халтурщикам, а терплю. Терплю невежество, терплю вранье, терплю убогое существование полунищенки, терплю и буду терпеть до конца дней.
Терплю даже Завадского».
(Из записной книжки)
Раневская постоянно опаздывала на репетиции. Завадскому это надоело, и он попросил актеров о том, чтобы, если Раневская еще раз опоздает, просто ее не замечать. Вбегает, запыхавшись, на репетицию Фаина Георгиевна:
– Здравствуйте!
Все молчат.
– Здравствуйте!
Никто не обращает внимания. Она в третий раз:
– Здравствуйте!
Опять та же реакция.
– Ах, нет никого?! Тогда пойду поссу.
Раневская называла Завадского маразматиком-затейником, уцененным Мейерхольдом, перпетуум кобеле.
– Кто бы знал мое одиночество? Будь он проклят, этот самый талант, сделавший меня несчастной…
– Одиночество как состояние не поддается лечению.
– Доктор, в последнее время я очень озабочена своими умственными способностями, – жалуется Раневская психиатру.
– А в чем дело? Каковы симптомы?
– Очень тревожные: все, что говорит Завадский, кажется мне разумным…
– Нонна, а что, артист Н. умер?
– Умер.
– То-то я смотрю, он в гробу лежит…
– Ох, вы знаете, у Завадского такое горе!
– Какое горе?
– Он умер.
Раневская забыла фамилию актрисы, с которой должна была играть на сцене:
– Ну эта, как ее… Такая плечистая в заду…
– Я была вчера в театре, – рассказывала Раневская. – Актеры играли так плохо, особенно Дездемона, что когда Отелло душил ее, то публика очень долго аплодировала.