Шрифт:
Миллер аккуратно протер запотевшие стеклышки пенсне и строго сказал:
– Не превращайте временное отступление в бегство, милостивый государь. Господин Чаплицкий на своем посту. Отваливайте. И дайте в Мурманск радио, чтобы за арьергардом вышел миноносец «Юрасовский».
– На «Юрасовском» разбежалась почти вся команда. Остались одни офицеры, – мрачно доложил капитан. – Я ведь только вчера пришел из Мурманска…
– Молчать! – рявкнул командующий. – Прекратите сеять панику! Выполняйте приказ!
– Есть…
Капитан отошел к машинному телеграфу и со злостью рванул ручки: левой – малый назад, правой – малый вперед. Скомандовал:
– На баке! Отдать носовой! Руль – право, три четверти!..
Высокий нос ледокола стал медленно отползать от бревенчатого пирса. Гора коричневато-серой воды закипела под кормой, с шумом взлетела на пристань…
Грузовик замер у самой кромки причала, и офицеры, попрыгав из кузова, растерянно смотрели вслед выходящему на фарватер ледоколу.
Дым из труб ложился на битый лед, на воду в полыньях серыми мятыми кругами, стелился за кормой, и Чаплицкий болезненно-остро вспомнил дым из-под крыши избы и мелькающие тени в черных провалах окон.
«Все это ужасно глупо, – вяло думал он. – Сумасшедший дом. А может быть, ничего этого и вовсе нет? Может быть, я давным-давно заболел, сошел с ума и мне все это видится в болезненных грезах воспаленного сознания?»
Но в памяти все еще стоял острый запах горелого человеческого мяса, и Севрюков рядом говорил с недоумением:
– Эть, суки!.. Бросили ведь, ась?.. Эт-та ж надо?! Чего же делать теперь, ась?..
Чаплицкий вымученно усмехнулся:
– Испробовать милосердие большевичков. И дворян иерусалимских…
– Ну-у, эт-та уж хрена им в сумку! – заорал, выпучив глаза, Севрюков. – Пробиваться надо, вот что, к своим. Вы с нами, господин каперанг?
Чаплицкий покачал головой:
– Да нет уж, господин Севрюков. Ступайте… с Богом. А я как-нибудь сам попробую…
Командарм Самойло вдел ногу в стремя и неожиданно легко бросил в седло крепкое, плотно сбитое тело. И, сильно сжав коленями спину заходившего под ним бойкого каурого жеребца, вдруг почувствовал себя молодым и счастливым.
Париж стоил покаявшемуся королю мессы, а уж Архангельск наверняка стоил для боевого генерала прожитой и так круто измененной, сломанной, наново прочувствованной судьбы.
Самойло вспомнил – без какой-либо видимой связи, – что еще два года назад в Бресте, во время мирных переговоров с немцами, его бывший однокашник и сослуживец генерал Скалон долго и сосредоточенно наблюдал, как Самойло аккуратно спарывает маникюрными ножницами лампасы с форменных брюк, а потом затравленно спросил:
– И ты… вот так… сможешь выйти на люди?
– Конечно! – засмеялся Самойло. – В лампасах без брюк ходить неудобно. А в брюках без лампасов – ничего, вполне допустимо…
– Но ведь это позор! – крикнул Скалон.
– Позор для военного человека – не выполнять приказы, – серьезно сказал Самойло, – а новое правительство в приказном порядке отменило наши с тобой звания, погоны, ордена и лампасы. Теперь, наверное, знаков отличия по-другому надо добиваться…
– Это не правительство, это не власть! Это шайка бунтовщиков и демагогов!
– А кабинет Протопопова и Сухомлинова – это правительство? А наш отказавшийся от престола монарх и немытый конокрад Гришка – это власть?
– Боже мой, Боже мой! – схватился за голову Скалон. – Немцы сейчас оторвут от нас полстраны, остальное уничтожат большевики. Скажи, что нам делать? Что делать?!
– Служить.
– Кому?
– России. Отечеству. Мы с тобой солдаты, у нас одна работа – защищать родину.
– Нет, нет, не-ет! – затряс кулаками Скалон. – Не могу больше, это все, все! Конец, не могу так жить больше!..
Выбежал из комнаты, дробно простучал каблуками по коридору гостиницы, вошел в свой номер, не закрывая двери, достал из кобуры револьвер и выстрелил себе в висок…
Самойло посмотрел на тысячеголовое людское море, волнами катившее от станции под расчерченным красными пятнами знамен низким серым небом, и грустно усмехнулся: довольно странно выглядели бы сейчас лампасы на его толстых штанах нерпичьей кожи!
Эх, господи, сколько же в людях глупости, амбиций, предрассудков, которые для красоты и самооправдания называют традициями, убеждениями, представлениями. Долгом.