Шрифт:
Антон Павлович безмолвствует. Потапенко едет в Париж. Она следом. Домашним сказала: «Учиться пению». Антон Павлович занервничал. Он пишет Суворину, что, будь у него тысяча или полторы, он бы в Париж поехал, и это было бы хорошо по многим причинам. Все лето он мечется – Нижний, Лука, Мелехово, Таганрог, Феодосия… Видится с Потапенко, который вернулся из Парижа и ничего не рассказал, но просил достать денег для Лики, ставшей его любовницей, и жены, которая с двумя детьми тоже была в Париже. Чехов деньги достал, но и сам отправился за границу. Из Вены пишет Лике, что, несмотря на то, что она упорно не отвечает ему, но он все же надоедает своими письмами, и, узнав, что она будет в Швейцарии, хотел бы с ней повидаться.
В ее ответном письме из Швейцарии она не кокетничала, не рыдала, она просила дружеского участия. Ее прямодушие было больше, чем самая большая откровенность. «От прежней Лики не осталось и следа… Я одна, около меня нет ни одной души, которой я могла бы поведать все то, что я переживаю… Я хочу видеть только Вас – потому что Вы снисходительны и равнодушны к людям, а потому не осудите, как другие!»
Никто не приехал: ни раздобывший деньги Потапенко, ни обещавший повидаться с ней Антон Павлович: «Туда же мне не рука. Да и надоело ездить».
В следующем, 1895 году ей надо было возвращаться в Россию. Она знала, что ее снова обвинят в своеволии с ненадежной и ложной основой, мол, потому так все и случилось. (Саша сказал бы, что сплетни – это обман, который всегда на поверхности, на него и наталкиваются люди поверхностные. А вот суть замыкается в себе, чтобы ее ценили знающие и разумеющие. И обязательно рассказал бы историю из собственной жизни. Поучительную и смешную.)
Но она не преувеличивала, когда говорила, что все будут интересоваться ее ситуацией. О ней всегда говорили много. Ей на роду было написано: не быть фигурой умолчания. Многие пытались судить о ее достоинствах и недостатках, последних, конечно, находили больше. И говорили о них снисходительно, как само собой разумеющихся, ведь девушка она покладистая, уступчивая, бесхарактерная, богемная: то везет тяпки и лопаты в Мелехове, то подсчитывает пучки щавеля, собранного Чеховыми, то развлекает Антона Павловича, который не может терпеть одиночества и тишины – «я всегда первая делаю все, что могу. Вы же хотите, чтобы Вам было спокойно и хорошо и чтобы около Вас сидели и приезжали бы к Вам, а сами не сделаете ни шагу ни для кого». Короче, как сказали бы не в гостиной (где посмеялись бы), а в народе: «Глупая доброта и девка беззащитная». А таких все с удовольствием, без ревности хвалят, поучают, но особо в расчет не принимают.
Не потому ли Антон Павлович совсем не взволновался, когда в московских кругах отметили, что судьба героини его новой пьесы совпадает с судьбой близкой ему девушки, переживавшей тогда тяжелый роман. И она сама тогда его грустно спросила: «Говорят, вы снова позаимствовали сюжет из моей жизни?» Отмолчался. Но очень взволновался, готов был отказаться от постановки пьесы, услыхав, что в Тригорине узнали Потапенко.
С ней, как всегда, мало считались или, в крайнем случае, придумывали смешную роль – считать щавель, собранный другими…
И вот он, 1895 год. Антон Павлович жил небезынтересно. Ходил в театры. Смотрел у Корша новую пьесу, поставленную роскошно и идущую недурно. В главной роли Лилия Борисовна Яворская – «очень милая женщина». И снова он «простирал руки к двум белым чайкам», то есть к Яворской и Шепкиной-Куперник, которую мог терпеть три дня в неделю, потому что хитрила, как черт, но больше была похожа на крысу. Жил в Мелехово, с наездами в Москву, где ел устрицы. Скромно констатировал, что во Франции его переводят чаще, чем Толстого, который длинно пишет. Старого друга Левитана критиковал: «Пишет не молодо, а бравурно», но радовался, что помирился с ним после «Попрыгуньи». Подвел итоги: «Литературе я обязан счастливейшими днями моей жизни и лучшими симпатиями». И все-таки постарел. Ни денег, ни орденов, ни чинов. Одни долги. Потом пришла весна, но какая-то жалкая и несмелая: снег долго лежал в полях, езды не было ни на санях, ни на колесах, а скотина скучала по траве и воле. Оставалось ждать неукоснительного лета. Пришло. Запели жаворонки в поле, в лесу закричали дрозды. Тепло и весело. В деревне мужики и бабы встречали добром и ласкою. Все радовались дождику, который выпадал по вечерам, оттого и сенокос начался благополучно.
Розы в то лето цвели необыкновенно… в память о чем-то или предвещая что-то… В августе он встретился с Львом Толстым, был потрясен им и очарован его дочерьми – в них не углядел фальши. Потом работал над московской повестью «Три года». Но главное – писал пьесу, в которой «пять пудов любви».
Начал в октябре, закончил в ноябре.
Лика, брошенная Потапенко, к тому времени приехала в Россию. Необходимо было все рассказать родным, успокоить их, помириться с ними. Впрочем, любовь их и была прощением.
Глава 17
Лидия Стахиевна помнила эту осень 95-го года. Искала квартиру, искала работу, надеялась на мать, бабушку, тетю Серафиму. И пока бабушка отмечала в своем ежедневнике впечатления об очерке писателя Игнатия Потапенко: «Вот так писатель! Так типично, верно описано, так и видишь всех перед собой!» – внучка писала свою исповедь о Потапенко и о себе.
«Что же сказать теперь? Веселого нет ничего… Вот уже почти год, как я забыла, что значит покой, радость и тому подобные приятные вещи. С первого дня в Париже начались муки, ложь, скрыванье и т. д. Затем в самое трудное для меня время оказалось, что ни на что надеяться нельзя, и я была в таком состоянии, что не шутя думала покончить с собой. В Швейцарии все последнее время я думала, что сойду с ума. Представь себе: сидеть одной, не иметь возможности сказать слова, ни написать, бояться, что мама узнает все и это ее убьет, и при этом стараться писать ей веселые, беспечные письма!
Затем поездка в Париж, опять дрожание и скрывание, наконец, болезнь и рождение моей девочки при самых ужасных условиях. На девятый день я встала и начала делать все, этим вконец расстроила себе здоровье и теперь представляю из себя собрание всевозможных болезней. Затем отъезд Игнатия и в душе сознание, что прощание это навсегда.
Вот так я и живу. Для чего и для кого – неизвестно…
Но несмотря ни на что, я ничего не жалею, рада, что у меня есть существо, которое начинает уже меня радовать. Девчонка моя славная! Я хотела бы тебе ею похвастаться! За нее мне можно дать медаль, что, несмотря на мое ужасное состояние все время до ее рождения – она у меня вышла такой. Ей будет 8-го три месяца, а ей все дают пять! Надеюсь, что будет умная, потому что теперь уже много соображает, разговаривает сама с собою и со мной. Кормилица уверяет, что она вылитый портрет Игнатия, но я проживу здесь еще года полтора для того, чтобы окончить пение. Теперь я опять много занимаюсь, и дело идет успешно. На этом я строю все свое будущее, и теперь мне это необходимо более, чем когда-нибудь. После поездки в Россию изучу массаж и, надеюсь, не пропаду.