ВОЙНОВИЧ Владимир Николаевич
Шрифт:
Во время разговора вошла Нюра, слегка припозднившись. Лицо ее было заплакано. Поздоровалась и собралась примоститься на полу рядом с Дементием. Но ее остановила Маруся Зыбина:
– Нюрок, тебя чего-то Любовь Михална кличет.
Недоумевая, но не очень тревожась, вошла Нюра в маленький, не больше вагонного тамбура, кабинет заведующей.
Любовь Михайловна, крупная, лет сорока, блондинка, с шестимесячной завивкой, сидела, еле втиснувшись в пространство между стеной и маленьким однотумбовым столиком. У окна стояла телеграфистка Катя. Она держала в руках толстую книгу и вычитывала из нее какие-то цифры, а Любовь Михайловна стучала костяшками счетов. На пальцах правой руки синела татуировка: «Люба», а на запястье левой – часы с ремешком (стрелки показывали половину десятого).
– Здрасьте, – сказала Нюра.
Обе женщины перестали считать и молча смотрели на Нюру.
– Вы меня звали? – спросила Нюра.
– А, да-да, – сказала Любовь Михайловна и почему-то смутилась. Она попыталась выдвинуть ящик стола, но, поскольку двигать его было некуда, тут же задвинула снова. – Я вот хотела спросить, Нюра, что у тебя случилось? Только, пожалуйста, не говори, что у тебя ничего не случилось. Я все знаю.
Нюра молча смотрела на заведующую, а та смотрела на стенку мимо Нюры.
– К сожалению, Нюра, нам с тобой придется расстаться.
Нюра молчала, не понимая услышанных слов.
Любовь Михайловна подняла глаза на Нюру, но тут же отвела их в сторону.
– Ты сама понимаешь, мне неприятно это тебе говорить, ты хороший человек и скромная труженица, но… – Любовь Михайловна остановилась подумать, свернула самокрутку и закурила. – Но ты хорошо понимаешь, Нюра, что сейчас мы должны проявлять особую бдительность…
Нюра кивнула. Она была женщина темная, но насчет бдительности сознавала – нужна.
– Ты пойми, Нюра, я к тебе отношусь по-прежнему. Но твой супруг оказался очень нехорошим человеком. Я, Нюра, тоже женщина и могу все понять, но и женщины бывают разные. Я про одну в газете читала, что она до того докатилась – с немцем спала. И это сейчас, когда немцы убивают наших мужей, наших отцов и братьев, угоняют в неволю наших сестер, матерей, дочерей, сейчас ложиться с немцем в постель, это надо потерять всякий стыд, это надо не знаю до чего докатиться.
– Михална, а, Михална, – вмешалась вдруг до того молчавшая Катя, – так этот же Ванька ейный, он же не немец, он русский.
Любовь Михайловна растерялась. Она себя уже так накалила, что сама поверила, будто Нюра спала именно с немцем.
– А я не с тобой говорю, – рассердилась она на Катю. И вновь обратилась к Нюре: – В общем, так, Нюра. Как женщина я тебе сочувствую, но как коммунист я такого терпеть не могу. У нас работа ответственная. Через нас проходят разные сведения, и нашу работу мы не каждому можем доверить.
Любовь Михайловна замолчала, давая понять, что разговор окончен. Ожидая, когда Нюра уйдет, она положила руку на счеты, водила по ним растопыренными пальцами, и слово «Л-ю-б-а» разошлось веером.
– Михална, а, Михална, – снова встряла Катя. – Мужик-то Нюркин, он ей не мужик был вовсе, она ж с ним без расписки жила.
– Без расписки? – переспросила Любовь Михайловна, не зная, что ответить на новые возражения. – А ты, – рассердилась она, – не лезь куда не просят, не лезь, не лезь. Тоже мне защитница нашлась. Без расписки. А без расписки, так еще хуже. По любви, значит, жила.
Говорят, в тот день Нюра Беляшова, вернувшись из Долгова раньше обычного, бегала по деревне как полоумная. К кому домой зашла, кого на дороге встретила, всем показывала трудовую книжку и хвасталась:
– Уволили. За Чонкина. За Ивана. По любви, говорят, жила.
23
Не следует думать, что лейтенант Филиппов был злым и кровожадным человеком и непременно хотел упечь Чонкина в тюрьму или подвести под расстрел. Он просто выполнял указания начальства и свои обязанности, как он их понимал. До сих пор он считал, что собственного признания обвиняемого достаточно для окончания дела, и он это признание получил. Приказали ему доследовать дело, он доследовал. И хотя свидетели оказались в большинстве своем пугливые и тупые, из их путаных и противоречивых показаний лейтенант сделал вывод, что Чонкин, по существу, ни в чем не виновен. Его поставили на пост, он стоял. На него напали, он стал защищаться, проявив при этом смекалку, хладнокровие и героизм. А то, что напали на него свои, он в этом разбираться не обязан. По уставу своими для него являлись только начальник караула, помощник начальника караула и разводящий.
Говорят (хотя в это трудно поверить), что лейтенант Филиппов даже собирался написать постановление о прекращении следствия и об освобождении Чонкина за отсутствием состава преступления и даже несколько раз принимался за сочинение этого документа, но что-то ему мешало, что-то не получалось. Как-то это было все-таки непривычно. Он просто не мог себе представить, как же освободить человека, который сам признал себя виновным. Говорят, Филиппов несколько дней испытывал муки творчества, перевел кипу бумаги, рвал листы и швырял в корзину. От всех его усилий впоследствии остался только один лист (он залетел в шкаф и там пролежал долго), на котором было написано: