ВОЙНОВИЧ Владимир Николаевич
Шрифт:
– Мени уси теории оцей предмет заменяет уполне. – И показывал на свой вислый нос, при помощи которого и в самом деле, казалось, ловко ориентировался в изменчивой ситуации. Нельзя сказать, что его особенно любили, но он был принят во всех компаниях, потому что был незлобив и необидчив, и, когда возникал, например, спор, чья очередь бежать за пол-литром, он кончал этот спор, говоря:
– Та я и сбегаю.
Со всеми он был неизменно ровен, доброжелателен, умел как бы ненароком сказать приятное, помнил дни рождения каждого, всегда был готов к оказанию мелких услуг: одолжить до стипендии трешку или свои большие карманные часы товарищу, идущему на свидание. Ни самолюбие, ни честолюбие, казалось, ему совершенно были не свойственны, в спорах он легко соглашался с доводами оппонента, давая тому почувствовать свое умственное превосходство.
– Когда человек спорит, – говорил он, бывало, Ревкину, – он же не истину хочет доказать, он хочет доказать, шо он умнее тебя. Поэтому я всегда соглашаюсь. Хочешь быть умнее – будь. Если у тебя есть такая потребность души, шоб плюнуть мени у рожу, плюнь. Я утрусь. Мени это, как говорят у нас, у хохлов, байдуже, то есть все равно.
Был в их учебном заведении только один человек, недоброжелательного отношения к которому Худобченко не скрывал. Это был профессор математики по прозвищу А Скажите Любезный. Но недоброжелательство было ответным – профессор презирал Худобченко за неспособность к освоению своего предмета и грозил не допустить к госэкзаменам.
– А скажите, любезный, – держа Худобченко у доски, измывался профессор, – вот вы, допустим, на волах везете мешок картошки из пункта «а» в пункт «б» со скоростью икс километров в час, а навстречу вам едет всадник со скоростью икс-квадрат. Можете ли вы мне сказать, какую часть пути проедет каждый из вас, если вы встретитесь через четыре часа?
– Ты ж понимаешь, – говорил потом Худобченко Ревкину, – это ж он хочет не шоб я задачу решил, а шоб знал свое место. Волам шоб хвосты крутил. Но он ошибается. В математике он, может, и разобрался, а диалектики еще не усвоил и не может себе представить, шо нам главное – понять не иксы и игреки, а линию партии, ее унутренний смысл. Шо до математики, то нехай ее учат те, у кого башка поздоровше, а мы ими будем руководить.
При этом он толкал Ревкина в живот, подмигивал и громко смеялся.
А Скажите Любезный сдержал свое слово и не допустил Худобченко к госэкзаменам. Но сам же на этом и погорел. Комиссия, разбиравшая жалобу Худобченко, отстранила профессора от преподавания, и вскоре ему пришлось каяться через газету в своем отсталом мировоззрении, в том, что проявлял барское высокомерие по отношению к слушателям из народа и препятствовал обучению пролетарских кадров. Несколько лет спустя, когда профессора арестовали, Худобченко был уже руководящим работником.
– Во, видал, – сказал он Ревкину с усмешкой, – насколько диалектика полезней математики. Нехай он теперь посчитает, сколько нужно времени, шоб добраться из пункта «а» в пункт «б» у столыпинском вагоне.
Параска появилась позже. А до нее была Неточка, на которой Худобченко собирался жениться. Однажды он прибежал к Ревкину чем-то взволнованный.
– Вот шо, друже, у меня несчастье. Неточкиных родителей раскулачили. Я тут заявление набросал, шо осуждаю свою связь с ней. Як думаешь, отдавать заявление или просто Неточку бросить, и все?
Ревкин и сам был не святой, но все-таки тогда удивился.
– Петро, – сказал он, – разве так можно? Ты ж ее любишь.
– Люблю, Ондрийко, люблю, – сказал Худобченко с чувством. – Так люблю, шо даже не знаю, как переживу это все. – На глазах его выступили слезы. – Но я тебе скажу правду: себя я люблю еще больше.
8
Пропетляв по темным и ухабистым улицам Долгова, Мотя остановила машину возле дома Ревкина. Андрей Еремеевич сидел с закрытыми глазами, должно быть спал.
– Приехали, Андрей Еремеевич, – сказала Мотя.
Ревкин не откликался.
– Андрей Еремеевич! – испугалась Мотя и вцепилась в его плечо.
– А? – Он открыл глаза.
– Ох вы меня и напугали, – облегченно вздохнула Мотя. – Приехали, говорю.
– Хорошо, – сказал Ревкин.
Выйдя из машины, он пошел было к калитке, но тут же вернулся, опять взобрался на свое место и сказал:
– Поехали!
– Куда? – удивилась Мотя.
– К Сталину.
Мотя посмотрела на него, сказала «сейчас» и побежала за Аглаей.
Аглая, приложив руку ко лбу Ревкина, сразу все поняла. Вдвоем с Мотей они осторожно вытащили его из кабины.
– Товарищ Сталин у себя? – спросил Андрей Еремеевич.
– У себя, – сурово отозвалась Аглая.
– Доложите ему, что Ревкин прибыл.
Ночью у него был жар и озноб. Аглая ставила ему горчичники и пыталась кутать его, но он раскрывался, буянил и требовал Сталина. Но потом как будто успокоился. Он слышал, как кто-то спросил Аглаю:
– Где у вас моют руки?
Ревкин понимал, что это Сталин, но он боялся, что Аглая захочет присутствовать при разговоре, а он с товарищем Сталиным непременно хотел переговорить с глазу на глаз. Единственный выход был притвориться спящим и подождать, пока Аглая уйдет. Ревкин так и сделал. Он лежал с закрытыми глазами до тех пор, пока не услышал, как скрипнула дверь. Ревкин открыл глаза и увидел Сталина, в белом халате сидящего на кровати у его ног.