Шрифт:
Большая комната, плотно заставленная канцелярскими столами. Один из них посреди комнаты. За ним сидят четверо. На председательском месте - довольно молодо выглядевший, упитанный шатен со слегка вьющимися волосами. Это, как я узнал впоследствии, директор Института судебной психиатрии им. Сербского член-корреспондент АМН* СССР Морозов. Слева от него - Лунц, справа - человек в коричневом костюме, единственный в комнате без халата. Поэтому я его с ходу окрестил ЧБХ (человек без халата). Напротив председательствующего - Майя Михайловна. Мне показывают место в стороне от стола - вблизи председателя. Сажусь. Осматриваюсь.
* Академия медицинских наук.
– Ред.
– Что, много знакомых?
– Да. Но из старых - только Даниил Романыч и врач, что сидит вон там у окна. С ним встречался в Ленинграде, когда в 1964 году решался вопрос о моей выписке из ЛСПБ.** Остальные, - указываю я на врачей 4-го отделения, нынешние знакомые.
** Ленинградская спецпсихбольница.
– Ред.
Я понял, что за центральным столом - комиссия, остальные присутствуют, учатся. Они расположились за столами, стоящими у стен в такой последовательности, если перечислять от левой руки председательствующего: Зинаида Гавриловна, Яков Лазаревич, мой ленинградский знакомый, Любовь Осиповна и у самой двери Альберт Александрович. На его обязанности лежит доставка экспертных. Во всяком случае, меня он привел на комиссию и проводит в отделение. Обращаю внимание на то, что по фамилии я назвал только Лунца. Это особенность порядков данного учреждения. По закону мне были обязаны назвать всех экспертов, и я даже имею право отводить одних и ходатайствовать о включении других. В Ташкенте так и было. Здесь сидят жрецы, которые священнодействуют, и ты, ничтожный, не имеешь даже права знать, кто они. Но возвратимся к комиссии. Разговор начинает председательствующий:
– Ну, как себя чувствуете?
– Не знаю, что вам ответить. Вероятно так, как чувствовал бы себя подопытный кролик, если бы мог осознать свое положение.
– Нет, я не об этом. Мне хотелось бы знать, есть ли разница в самочувствии по сравнению с экспертизой у нас в 1964 году.
– Есть.
– В чем?
– Видите ли, тогда для меня такой прием следствия, как превращение обвиняемого в сумасшедшего, оказался совершенно неожиданным. Я был буквально потрясен этим открытием и на персонал института смотрел как на специально подобранных закоренелых преступников. Я считал, что меня привезли сюда для того, чтобы "оформить" заключение в сумасшедший дом до конца дней моих. Поэтому ко всем здешним работникам я относился с ненавистью, в силу чего был предельно возбужден, раздражителен, не хотел считаться ни с какими здешними правилами, много времени уделял политическому просвещению окружающих меня экспертных. Всем этим, я, видимо, производил странное впечатление на окружающих и тем мог дать какой-то повод для признания меня невменяемым.
– Даниил Романович говорил мне, будто в беседе с ними вы сказали, что происходившее тогда представлялось вам, как в тумане.
– Да я и сейчас по сути говорю то же самое. Мое открытие меня тогда так потрясло, что я и сейчас воспринимаю происходившее в то время, как кошмар, ужасный кошмар.
– А теперь?
– Теперь положение иное. Во-первых, психиатрическая экспертиза сейчас для меня - не неожиданность. Во-вторых, после того я узнал много высокопорядочных психиатров и помню, что даже в тех случаях, когда имеешь дело с преступным учреждением, нельзя забывать, что там тоже работают люди, и среди них могут быть очень порядочные, и я решил во всех своих общениях с людьми ориентироваться именно на порядочных. Поэтому сейчас я совершенно спокоен и вижу вокруг не просто врачей, а людей. Надеюсь, что и эксперты постараются увидеть во мне человека (я ему улыбнулся).
– Да, но все, что вы говорите, связано с событиями самой экспертизы, а ведь были действия, которые заставили и без врачей усомниться в вашей вменяемости?
– Я таких действий за собой не знаю.
– А вот в протоколе комиссии, определившей возможность прекращения вашего содержания в ЛСПБ, указано, что вы признали свои действия ошибочными.
– А я это и сейчас признаю.
– Ну, а как увязать одно с другим?
– Очень просто. Не всякая совершенная человеком ошибка есть результат нарушения его психики. Мои ошибки явились следствием моего неправильного политического развития - слишком грубо прямолинийного, большевистско-ленинского воспитания. Я привык считать, что правильно только, как Ленин учил. Поэтому, когда я столкнулся с расхождением между тем, что написано Лениным, и тем, что делается в жизни, я увидел из этого только один выход: назад к Ленину. Но это была ошибка. В нашей жизни произошли необратимые изменения, и никто не в силах вернуть жизнь не только что к 1924-му, но даже к 1953-му году. Дальнейшие шаги можно совершать, лишь отталкиваясь от сегодняшнего дня, используя ленинское теоретическое наследие творчески, с учетом всего накопившегося опыта. Этого я тогда не понимал, и в этом была моя главная ошибка. О ней я прежде всего думал, когда признал ошибочность своих действий. Суть своих ошибок я там не раскрывал. Да этого от меня и не требовали. Поэтому оставалось невыясненным тогда и то обстоятельство, что ошибки мои не относятся к числу тех, кои исправляются вмешательством психиатров.
– А чем же объяснить, что после вмешательства психиатров вы год или полтора вели себя как положено, нормально, а затем снова принялись за старое?
– Психиатры не имет никакого отношения к моему, так называемому, "нормальному" поведению. Я думаю, вы под этим подразумеваете то, что я ничего не писал для распространения? (Председатель утвердительно кивает головой). Но не писал я в 1965 и в 1966 годах по двум, не зависящим ни от меня, ни от психиатров причинам.
Первая. Не было времени. Я работал, добывая кусок хлеба для себя и своей семьи, грузчиком в двух магазинах. Получал за эту работу в общей сумме 132 рубля, т. е. почти столько, сколько платил подоходного налога с жалования, выплачивавшегося мне в Военной академии. Работа очень тяжелая. Рабочий день 12 часов, и выходных не было. Поэтому я изматывался страшно. Когда приходил домой, то сил хватало только, чтобы добраться до постели. Исхудал до того, что одежда висела на мне, как на вешалке.
Вторая. В эти первые полтора года я еще надеялся, что удастся добиться восстановления незаконно отобранной у меня, заслуженной пенсии. Если бы это удалось, мы сейчас не разговаривали бы с вами здесь, т. к. я еще в ЛСПБ наметил, что по освобождении сосредоточусь на написании истории Великой Отечественной войны. У меня, что называется, "душа горела" к этой работе. Но опыт показал, что незаконные репрессии не только не отменяются, но нагромождаются чем дальше, тем больше. Недопущение меня ни к какой работе с целью поставить в условия полуголодного существования, непрестанная оскорбительная и незаконная слежка продемонстрировали со всей наглядностью, что еще не приспело время для того, чтобы залезать в башню из слоновой кости для занятий "чистой наукой". До тех пор, пока в нашей стране произволу не поставлен надежный заслон, каждый честный человек обязан принять участие в создании такого заслона, чем бы это ему ни грозило. И я встал в ряды борцов против произвола.
Но вы ошибаетесь, когда говорите, что я принялся за старое. То, что мною делалось в последние 2 года, не имеет даже внешнего сходства со старым.
Тут меня прервал ЧБХ, бросив реплику-вопрос:
– В чем же разница? Только тактика другая, а суть одна и та же.
– Нет! И суть другая. Там - типично большевистское решение: создание строго законспирированной нелегальной организации и распространение нелегальных листовок. Здесь - никакой организации и никаких листовок, а открытые, смелые выступления против актов очевидного произвола, против лжи и лицемерия, против извращения истины. Там - призыв к свержению тогдашнего режима и к возвращению назад - к тому, на чем кончил Ленин. Здесь - призыв к ликвидации очевидных язв общества, борьба за строгое соблюдение существующих законов, за осуществление конституционных прав народа. Там - призыв к революции. Здесь - открытая борьба в рамках дозволенного законом - за демократизацию нашей общественной жизни. Что же здесь общего в тактике и в существе? Конечно, если считать нормальным советским человеком только того, кто покорно склоняет выю перед любым произволом бюрократа, конечно, я "ненормальный". На такую покорность я не способен, как бы и сколько бы меня ни били.