Шрифт:
Память – это лишь реконструкция, и никто не знает, что там прячется на самом деле.
Так Аризона осталась позади. Они обогнули Лос-Анджелес с севера и выскочили на пятый интерстейт, связующую нить Калифорнии. Это был их последний рывок до Сан-Франциско. Вокруг теперь росли высокие, рыжие из-за изнурительной засухи холмы, и осень здесь совсем не чувствовалась. В конце концов, им удалось её обогнать.
– Знакомая дорога, – сказала мама, облокотившись об её кресло сзади. – За двадцать пять лет тут мало что изменилось.
Тайлер её, конечно, не видел.
II
(Nostos)
Впервые это произошло где-то над океаном. Стояла ночь, тёмная как сама смерть, и в полупустом салоне 747го лампы были пригашены, создавая желтоватый полумрак, будто это летучий корабль-призрак, затерявшийся в реке времени. Шторка иллюминатора наполовину поднята, но там, за толстым стеклом, расстилается только чернота, и невозможно увидеть ни облаков, ни океана внизу, лишь мерцание маяка на очертаниях крыла.
В такие минуты можно поверить, что земли и воды внизу вовсе нет, и всем им придётся скитаться, пока топливо не выгорит до конца. Да, она могла сказать себе, что летит над Атлантикой выше уровня облаков, следует по маршруту, стандартному для трансатлантических перелётов, но это было лишь абстрактное знание, не подтверждённое ничем, кроме слепой веры в то, что всё это действительно существует.
Она прикорнула в кресле у окна по правому борту, и рядом сидения были пусты, лишь за проходом, в центральной секции, спали, откинувшись назад, какие-то мужчины. По их рубашкам и часам она легко опознавала людей той породы, что вечно мотаются по делам из Лондона на Восточное побережье, однако ей не хотелось ничего о них знать. Монитор в спинке переднего кресла был выключен, провода от наушников свешивались вниз, она просто лежала, сжавшись и повернувшись на бок, не желая ничего видеть и слышать. Сон и явь наслаивались друг на друга, словно два полотна реальности проникали одно в другое. Ей казалось, что она спит, но при этом она продолжала видеть этот салон и слышать едва уловимый, доносящийся из-за тонкой оболочки гул внешней атмосферы, или гудение турбин, она не могла разобрать.
Было бы лучше всем, если бы этот тонкий алюминиевый кокон расползся вдруг, прорвался огромной брешью, сквозь которую, из-за резкого перепада давления, внутренности салона начнёт высасывать наружу, словно какой-то огромный великан из-за туч вдыхает их в себя. Ей казалось, что она может представить оглушительную мощь первого удара, мгновенную невесомость, боль в груди, невозможность вдохнуть. Самолёт падает в воздушной яме, и вся мелочь с её колен взлетает вверх, прилипает под потолком. Их крутит в турбулентных потоках, как в тех центрифугах для космонавтов, и лишь краем глаза можно заметить ломающиеся, складывающиеся крылья. В этом торнадо, озаряемом безумными вспышками ламп, пока корпус ещё окончательно не разрушен, исчезли бы кресла, вырванные из креплений, люди, о которых она ничего не хотела знать, личные вещи, стремления бренного мира, её детские воспоминания, вся её память.
Возможно, что это и есть лучший из всех исходов.
– Не бойся. Там, внизу, ничего не исчезло, а если и исчезло, то всё вернётся, – услышала она знакомый голос совсем близко от себя. – Ты не мертва. Тебе лишь так кажется. Однажды ты проснёшься и снова будешь живой.
Когда она повернулась, мама сидела в соседнем кресле, оперев руки на подлокотники и сцепив пальцы, в такой знакомой позе своего интеллектуального превосходства. Волосы её были не убраны и лежали чёрной короной, как обычно бывало дома. Обтягивающая, тёмная водолазка подчёркивала худобу, рукава были чуть закатаны, обнажая точёные запястья. Уверенная в себе и одновременно задумчивая, словно скрывающая до времени своё тайное знание.
– Хелен…
Она привыкла называть маму по имени, так у них ещё с детства повелось.
– Привет.
– Хорошо, что мы летим вместе, – сказала она, ещё ничего не осознав. – Как же тебя отпустили в университете?
– Это ты летишь. Всё же решилась и, вот, летишь над океаном, и того мира больше нет. Правильно, что уехала. Незачем было оставаться. Но в ту ли сторону ты направилась?
Хелен прямо посмотрела на неё. Так серьёзно, но и с любовью почти жалеющей. Как давно она уже не видела этого взгляда.
Почему не видела? Она вспомнила, почему.
– Ты умерла. Я забыла, что ты умерла. Это же не правда. Скажи, что нет. Я могу забыть всё, я не хочу ничего знать. Просто сделаем вид, что ничего не было, и будем жить дальше.
– Ты знаешь, что случилось. Прекрасно знаешь во всех подробностях. Может, наша память – это всего лишь реконструкция, но тут уже ничего не изменить.
Она всегда забывала, снова и снова. За последние месяцы это происходило не один раз. Когда просыпалась утром, ещё не осознавая, где находится, то ли в их старом доме, на втором этаже с открытым балконом, то ли в лондонской квартире, где солнце так рано проникало в её комнату, в те самые мгновения на грани сна и бодрствования, она лежала и ждала услышать голос мамы или её шаги в коридоре. Иногда это были словно какие-то волны, накатывавшие внезапно, в самых неожиданных местах и обстоятельствах. Достаточно было увидеть кого-то, похожего на неё, мелькнувший силуэт, знакомое чёрное пальто, и всё вдруг приливало к голове. Она забывала, может быть, на секунду, но потом память возвращалась.
Так было и сейчас. После затянувшегося забытья, как бывает во сне, пришло осознание. Она ударилась словно в стену, сердце обвалилось в какую-то бездну, и стало нечем дышать. Всегда её поражало, как от чувства нематериального, никому не видного, тело могло испытывать столь сильное физическое страдание. Отголосок той боли, что она почувствовала, когда в первый раз услышала слово «умерла», лишь слабый отголосок того, что разрывало её изнутри.
Хуже была даже не боль, а та мысль, что нет никакой надежды, никакого спасения. Эта мысль заставляла пожелать, чтобы алюминиевый корпус всё же расползся, и всё прекратилось раз и навсегда.