Шрифт:
С громким лаем вбежал Дружок, требовательно застучали в окна синицы: «Где, тинь-тинь, подсолнухи, где, тюить-фю-ить, наше масло? Совсем замерзаем». Я открыл форточку и они, осмелев, по три, по пять снова залетали по кабинету. Но главное в другом: на пороге хлопала в ладошки моя всегда сдержанная Машенька.
– Неужели нашла?
– Аист помог. Теперь всем ясно, выкрала твой ключ завистливая сорока по наущению своей хозяйки ведьмы. Не зря же Аистово письмецо было перевязано болотной осокой.
– Какое письмецо?
– Слушай всё по порядку. Выкрала сорока. Отнесла Осоке, спрятали в болоте. Аист нашёл и перепрятал, а мне, улетая, записку-памятку оставил. Мол, ищи, Маша, не далеко – не близко, не высоко – не низко, на дереве дивном с запахом неповторимым. Вот читай сам: «Заветный ключ не у ёжика колючего под беседкой живущего, не у белок прыгучих, не под старым дубом скрипучим. Не в лесу дремучем, но на дереве пахучем с иголками мягкими, неколкими. На сто вёрст такой красавицы нет. Да сиротой растёт одна-одинешенька. Вот я и решил её в сказку взять, чтобы заветный ключ тебе передать. Хоть и недалеко, найти не легко». Это он зря приписал. Я сразу вспомнила про твою ненаглядную пихту, которую крошкой, в мягком мхе, в неказистом рюкзачке привезли тебе из родных краёв, из прикамских лесов.
– Давай же ключ!
– Нет, так просто ты ключа не получишь. Аист трижды наказывал: отдать тогда, когда вспомнит и повторит его волшебную присказку. Одним словом…
И пока я уверенно повторяю: «Одним словом – два слова: надо работать», – ко мне возвращается заветный ключ.
Так и пошло, лучше прежнего работалось. Теперь мешал разве всеобщий любимец Маркиз, купил доходягу на свою голову, жалким игрушечным котёнком привёз с птичьего рынка. Подрос рыжий, окреп, осознал, кому обязан своим раздольным кошачьим житьём. И в благодарность трётся о машинку, вольготно устроившись на столе… Он тёрся о машинку и водил хвостом по страницам, чему-то улыбался и щурился, представляя как весной появятся проталинки, высохнут дорожки и они с Аистом снова станут важно прохаживаться перед розами-ругозами и рассказывать друг другу новые сказки. Не отставать же мне от них. И я дождусь дня, когда из отремонтированного старого гнезда на беседке выглянут прехорошенькие Аистята… Тут и подарю счастливой Аистихе свои «Сказки заморского Аиста». Моего дорогого Белого Аиста, который жил-был да и сейчас живёт, сказочником служит. Дел у него выше крыши, под беседкой завелись мыши, у аистят лягушки увели игрушки. А он живёт не тужит, ходит и по лужам, и к солнцу летает, устали не знает, сказки добывает.
Хорошо сказочнику с ним, и Аист на него не в обиде.
Первая улыбка
В стране, названия которой уже никто не помнит, жил удивительный чеканщик ваз. Если, чеканя вазу, он был весел, то она веселила всякого, кто её видел. И наоборот – когда мастер грустил, его творение порождало печаль и раздумия. Он прославил свою страну множеством ваз, будивших в людях самые различные чувства: радость, смех, раскаяние, бесстрашие, скорбь, прощение, примирение… Но среди сотен его творений не появилось главного – вазы Любви. Потому что любовь ещё не расцвела в душе молодого чеканщика, хотя молва, опережающая события, уже называла одну девушку…
Однако не будем подражать молве и предрекать несвер-шившееся. Пусть молва сильна и непреклонна, подобна ветру, но между тем паруса жизни, как, впрочем, и сказки, нередко подвластны иным силам.
В этой же стране жил горшечник. Он не выделялся среди других гончаров своим ремеслом, но его дочь была так хороша собой, что о ней знали даже звёзды.
Глаза дочери горшечника были синее моря и неба. Её зубы нельзя было и сравнить с жемчугом, который всего лишь подражал зубам красавицы. А где и когда подражание превосходило то, чему оно подражает!
Тончайшее шёлковое волокно казалось тростником в сравнении с золотисто-солнечными волосами красавицы. Змеи цепенели от зависти при виде грациозности движений её рук. Ручей, нежно звучащий серебряными стихами, умолкал, как только она начинала говорить. Розы стыдливо переставали благоухать, когда она приближалась к ним, и её дыхание наполняло пространство ароматами, каких не знало ни одно растение, потому что она была самым прекрасным цветком земли. Впрочем, и это сравнение, как и всё, что было сказано о ней, не стоит даже одной из ста граней вазы Признания, которой чеканщик воспел красоту дочери горшечника.
И это признание было так возвышенно и так пламенно, что всякий, любуясь новой вазой, восторгался и той, чью красоту она прославляла в невиданном доселе изыске чеканки.
Когда дочь горшечника любовалась вазой Признания, её сердце зажигалось нежно-голубым пламенем и девушка, светясь изнутри, становилась ещё прекраснее.
И однажды она улыбнулась чеканщику. Это была первая улыбка девушки. Солнечная. Счастливая. Стыдливая. Чарующая, как весенняя заря… Да разве можно найти сравнение несравнимому!
Эта первая улыбка запечатлелась на всю жизнь в сердце чеканщика и сделала это сердце ещё больше, ещё добрее и пламеннее.
У вазы Признания собирались толпы. Любоваться ею приходили люди из разных городов и стран. Это были мастера, земледельцы, охотники, купцы, любители редкостей, просто зеваки, но были среди них и обладатели несметных сокровищ, повелители огромных стран. И чем больше восхищала их ваза Признания, тем жарче воспламенялись из сердца.