Шрифт:
Трутовский ответил не сразу, точно разобрал, что вопрос обращался к нему:
– Точно так.
Он и знал, что именно так, его самого тот же Плаксин принуждал затверживать ту же подлую дичь, и вдруг испугался, что вот ещё один неискушенный, неподготовленный отпрыск отравлен педагогическим ядом, как были уже отравлены многие, почти все, с кем он учился, и он с гневом спросил:
– И вы поверили? Вы?! Трутовский, Трутовский!
Должно быть, очнувшись после его внезапных гимнов искусству и Гоголю, одумавшись несколько, Трутовский горячо возразил:
– Нисколько, ведь так восприимчив к новым талантам, что никакие профессора не могли затмить для меня гения Гоголя.
Он был истинно счастлив в этот момент:
– Ах, Трутовский, я за вас рад! Я счастлив! Что же, что же, вы, теперь я уверен, прочли его всего целиком? И, разумеется, оценили этот страдальческий гений?
Трутовский вспыхнул и стал заикаться:
– Видите ли, Федор Михайлович, это не совсем так, впрочем, я прочитал “Вечера на хуторе близ Диканьки”.
Что – “Вечера”? Хороши “Вечера”, да не в “Вечерах” же неизреченное, ещё, может быть, мало замеченное, мало выставленное могущество Гоголя! Признайтесь, неужели вы не читали “Мертвые души”?
Трутовский мялся, неловко оправдывал свой, как, верно, уж понял, непростительный промах:
– Ещё не читал, не успел прочитать, только вот начал… поверьте… вчера…
Он взорвался, он неистово закричал:
– Экие угорелые люди! И туда же, в художники, в творцы, верхом на Олимп! Я бы не взял вас к себе в маляры! Сломайте кисти, берите метлу, дворы подметать, с этим-то делом вы, может быть, ещё справитесь как-нибудь, да и то наверняка кучи сору оставите по углам, но не смейте, вы слышите, прикасаться к искусству! Человек не может, не в силах жить без кумиров! Достойной жизни нужен достойный пример!
Он вскочил, намереваясь тотчас навсегда безвозвратно уйти, Ему здесь отныне было нечего делать, да спохватился в последний момент, тем-то последний момент в иной час и хорош, прошелся кругом по комнате и приказал:
– Подать сюда “Мертвые души”!
Трутовский метнулся к окну, вспугнув свет одинокой свечи, перекинул на захламленной подоконнице несколько растрепанных книг и подал с готовностью только на первом листе разрезанный том.
Он уже сел, придвинул свечу и радостно вдруг засмеялся:
– Стыдитесь, Трутовский! Подайте мне нож!
Книжный деревянный клинок он схватил как оружие и торжественно объявил:
– Считайте нынче себя именинником; я сам прочту вам “Мертвые души”!
Он развернул и провозгласил:
–“В ворота губернского города Н.” …
И стал со вкусом и силой выговаривать каждое слово, поставленное на диво ладно, мощно, красиво, на самое нужное место. И останавливался время от времени и восхищался влюбленно:
– Вы поглядите, Трутовский! Не Гоголь, а всякий другой по поводу вот этого разговора в дверях на вопрос Чичикова, отчего же он образованный, непременно заставил бы Манилова насказать с три короба вздору, вроде именин сердца и праздника души, но истинный художник знал меру, и Манилов отвечает все-таки мило, но весьма скромно, даже очень весьма: “Да уж оттого”.
И сожалея, что всей поэмы слишком не удалось дочитать, бережно закрыл чудную книгу, вдруг подумав о печальной участи “Бедных людей”, с грустью проговорил:
– Какой великий учитель для всех русских, а для нашего брата писателя и особливо! Видите ли теперь это, Трутовский?
И Трутовский, смущенно откашливаясь, изумленно пробормотал:
– Он законченный живописец, честное слово! У него видишь всё, хоть тотчас бери и рисуй!
Он весело рассеялся и заключил:
– Вот вам, Трутовский, настольная книга. Всякий свой день читайте её понемножку, хоть по главе, но читайте, лучшая школа для вас, и не в живописи одной, в этом уж я вас уверяю. Держите.
И расстались они в три часа ночи. И только в четыре он был у себя, на углу Владимирской и Графского переулка.
Переполненный Гоголем, готовый что-то свершить, ещё не получившее и цвета, и имени, не получившее ясной мысли и отчетливых форм, однако ж всенепременно великое, куда увлекал целый вечер Трутовского, возбужденный нетерпеливым, наскучившим ожиданием уже близкого теперь приговора, который над “Бедными людьми” где-то наверняка учинили и который вот-вот сделается известен ему, он совсем не думал о сне. Какой мог быть в таком состоянии сон? Так было хорошо и тревожно!
Он постоял посредине своей запущенной комнаты, освещенной бледно, загадочно, испытывая желание, но не находя, за что именно сию минуту без промедления взяться, отворил неслышно окно и сел, облокотившись на подоконницу, глядя то в прозрачную бледную тихую белую ночь, неприметно переходившую в утро, с её неподвижным сумеречным пронзительным светом, при котором можно было читать, со сквозным таинственным призрачным небом, висевшим будто и близко и далеко-далеко, с веселыми крапинками, точно веснушками, бледных меркнувших звезд, то на прокуренные нечистые стены, хмуро проступавшие в полутьме и будто за что-то его упрекавшие.