Шрифт:
«Посылаю вам копию с письма, которое я теперь только послал к Павлу Воиновичу Нащокину. Рассмотрите её заблаговременно и скажите, всё ли в нем как следует и согласны ли мои мысли с вашими.
«Решитесь ли вы так или иначе насчет образования вашего сына, но во всяком случае я почитаю необходимым сообщить вам при сем случае два-три слова. Предмет этот я считаю слишком важным и потому замечанья эти я считаю долгом сообщить, хотя бы они вам были уже знакомы. Бог наградил меня способностью чувствовать глубоко и чисто многое из того, что другому доставляет только тяжелые мучения впрочем, на свете бывает много таких людей, которых и опыт не научит ничему. Поэтому я вам скажу одну важную мысль относительно воспитания, превращенного в гонку. Ваш сын, кажется, уже находится в тех летах, когда, кто имеет в себе способности, становится живее к приятию всего. В эти годы имеют обычай – загромаживать множеством наук и предметов и чем более видят восприимчивости, тем более подносят ему со всех сторон. Нужно, чтобы наука памяти не отнимала свободы мыслить. Теперь слишком загромаживают ум множеством самых разнородных наук, и никто не чувствует страшного вреда, что уже нет времени и возможности помыслить и оглянуть взором наблюдателя самое приобретенное знание.
«Нынешнее обилие предметов, которые торопятся вложить в наше детище, не давая ему перевести духу и оглянуться, превращает его в путника, который спешит бегом по дороге, не глядя по сторонам и не останавливается нигде, чтобы оглянуться назад. Это правда, что он уйдет дальше вперед, чем тот, который останавливается на каждом возвышенном месте, но зато знает твердо, в каких местах лежит его дорога и где именно есть путь в двадцать раз короче. Это важная истина.
«Я в этом году особенно заметил увеличившуюся сложность наук. Старайтесь, чтобы всякая наука ему была сообщаема сколько возможно в соприкосновении с жизнью. Теперь слишком много обременяют голову, слишком сложно, слишком обширно, едва успевают перечесть и внесть в память. Зато в три года теперь не остается почти ничего в голове. Я нередко наблюдал в последнее время, как многие, считавшиеся лучшими и показавшие способности, делались препустыми людьми. И лучшими бывают часто те, которые почти выгнаны из заведений за небрежность и неуспехи.
«Зато теперь реже явленье необыкновенных умов, гениев. Самые изобретения теперешние менее и ничтожнее прежних, и прежние изобретения, произведенные людьми менее учеными, гораздо колоссальнее. Их остановили ремесла, и не являются теперь давно те умы, действительно самородные и обязанные самому себе своим образованием, как какой-нибудь простой пастух, который открывает силу целительного действия вод и разрешает, что и как нужно.
«Еще надобна осторожность в отношении к языкам. Знать несколько языков недурно, но вообще многоязычие вредит сильно оригинальному и национальному развитию мысли. Ум невольно начинает мыслить не в духе своем, национальном, природном и чрез то становится бледнее и с тем теряет живость постигать предмет.
«Эта мысль не моя, но я совершенно согласен с нею. Притом в России с каждым годом чувствуется, что меньше необходимо подражания. Вот что пока я счел долгом сказать вам, хотя, может быть, вы сами уже это чувствуете. Но воспитание сына вашего меня интересует, и вы можете понимать почему. Вследствие этого я прошу вас уведомлять обо всем, что вы предпримите для него. Прощайте. Молю вас, не позабудьте уведомить меня двумя словами, чтобы знать, что письмо дошло исправно в ваши руки…»
Как поставлено у нас обучение и воспитание, тревожило его особенно потому, что он почитал это дело важнейшим и единственным для того, чтобы явилось как можно больше людей, которые бы жили не для себя одного, а прежде направляли силы свои на подвиг самоотвержения. И ещё потому, что это был главнейший вопрос вступительной, первой главы второй части поэмы, где он выставлял напоказ молодого, полного сил и способностей человека, воспитанного именно по нашей обыкновенной дурацкой методе всезнания и верхоглядства, которую он бранил в письме к Бенардаки, предостерегая рачительного отца от злейшей ошибки. Главное, выставлял напоказ человека, доведенного этим воспитанием и верхоглядством до полнейшей неспособности сделать и самое пустейшее дело, не говоря уже о подвиге самоотвержения. И ещё, наконец, дело обучения и воспитания тревожило его потому, что понагляделся в Москве на хороших молодых способных честных людей, подобных Константину Аксакову и его университетским друзьям, тоже получившим необдуманно воспитание по этой методе всезнания и верхоглядства, тоже погруженным утомленным умом хотя бы подчас и в вопросы важнейшие, но растаскивающим это важнейшее на самые мельчайшие мелочи и не производившим ничего приметного из того, за что брались и что бы могли, на его наметанный глаз, совершить.
Константин тревожил его больше других. Он почти как сына любил этого чистейшего честного одаренного юношу, и ему было больно глядеть, с какой легкостью молодой человек хватался только что за немецкую философию и, не успевши ещё сколько-нибудь серьезно проникнуть в её лабиринты и мраки, тут же и бросив, с той же легкостью хватался за русский патриотизм, не потому, что восчувствовал сердцем в себе исконного русского человека, а больше всего потому, что о русском патриотизме вдруг на многие возмущенные голоса закричали по шумным московским гостиным. С той же легкостью, едва успев один раз пробежать его «Мертвые души», Константин в несколько дней сочинил пребольшую статью, в которой случилось несколько глубоких наблюдений и мыслей и которая в целом была не больше, как скороспелый необдуманный вздор, и он деликатно наставлял Константина через отца, подсказывая, где, по его наблюдению, возможно тому совершить свой истинный подвиг, который, разумеется, требовал от скорого на обширные замыслы Константина самого кропотливого, самого долгого и усидчивого труда:
«Я был уверен, что Константин Сергеевич глубже и прежде поймет, и уверен, что критика его точно определит значение поэмы. Но, с другой стороны, чувствую заочно, что Погодин был отчасти прав, не поместив её, несмотря на несправедливость этого дела. Я думаю просто, что ей рано быть напечатанной теперь. Молодой человек может встретить слишком сильную оппозицию в старых. Уже вопрос: почему многие не могут понять «Мертвые души» с первого раза? – оскорбит многих. Мой совет – напечатать её зимою, после двух или трех других критик. Недурно также рассмотреть, не слышится ли явно: «Я первый понял». Этого слова не любят, и вообще лучше, чтобы не слышалось большого преимущества на стороне прежде понявших. Люди не понимают, что в этом нет никакого греха, что это может случиться с самым глубоко образованным человеком, как случается всякому, в минуты хлопот и мыслей о другом, прослушать замечательное слово. Лучше всего, если бы Константин Сергеевич прислал эту критику в Рим, переписавши её на тоненькой бумажке для удобного вложения в письмо. Я слишком любопытен читать её. Ваше мнение: нет человека, который бы понял с первого раза «Мертвые души», совершенно справедливо и должно распространяться на всех…»
Однако Константин не только не переслал ему своей переписанной критики в Рим, а не стал ждать и зимы и без отлагательства обнародовал свою критику отдельной брошюрой, которая, как доходило до него из третьих рук, наделала страшный переполох во всей журналистике, сводя многие критики с «Мертвых душ» на брошюру. Молодой человек, желая оказать услугу и поэме и автору, только громко о самом себе заявил и тем сделал вред и поэме и автору.
Тогда Николай Васильевич решился писать самому Константину, не показывая и виду, что молодой человек оказал ему медвежью услугу, а беспокоясь о самом молодом человеке:
«Благодарю вас, Константин Сергеевич, за ваше письмо и за вести о «Мертвых душах». А за статью вашу или критику не благодарю, потому что не получил её.
«Я бы хотел тоже прислужиться вам кое-какими услугами, но услуги мои будут черствы, и к тому же я знаю, что вы, любя меня, не любите однако ж слушать слов моих, если они касаются лично вас. Итак, оставя услуги и просьбы, я вам посылаю просто упрек! Я не прощу вам того, что вы охладили во мне любовь к Москве. Да, до нынешнего моего приезда в Москву я более любил её, но вы умели сделать смешным самый святой предмет. Толкуя беспрестанно одно и то же, пристегивая сбоку припеку при всяком случае Москву, вы не чувствовали, как охлаждали самое святое чувство вместо того, чтобы живить его. Мне было горько, когда лилось через край ваше излишество и когда смеялись этому излишеству. Всякую мысль, повторяя её двадцать раз, можно сделать пошлою. Чувствуете ли вы страшную истину сих слов: Не приемли имени Господа твоего всуе? Но вы горды, вы не хотите сознаться в своих проступках или, лучше, не видите их. Вы двадцать раз готовы уверять и повторять, что вы ничего не говорите лишнего, что вы беспристрастны, что вы ничем не увлекаетесь, что всё то, чистая правда, что вы говорите. Вы твердо уверены, что уже стали на высшую точку разума, что не можете уже быть умнее. Не изумляйтесь, что разразилась над вами вдруг гроза такого упрека, а спросите лучше в глубине души вашей, имею ли я право сделать упрек вам. Обдумайте дело это, сообразите силу отношений и силу права этого. Войдите глубоко в себя и выслушайте сию мою душевную просьбу. Я теперь далеко от вас, слова мои теперь должны быть для вас священны: стряхните пустоту и праздность вашей жизни! Пред вами поприще великое, а вы дремлете за бабьей прялкой. Пред вами громада – русский язык! Наслажденье глубокое зовет вас, наслажденье погрузиться во всю неизмеримость его и изловить чудные законы его, в которых, как в великолепном созданьи мира, отразился предвечный Отец и на котором должно загреметь вселенная хвала Ему. Как христианин первых времен, примитесь за работу вашу. Не мыслью работайте, работайте чисто физически. Начните с первоначальных оснований. Перечитайте все грамматики, какие у нас вышли, перечитайте для того, чтобы увидать, какие страшные необработанные поля и пространства вокруг вас. Не читайте ничего, не делая тут же замечаний на всякое правило и на всякое слово, записывая тут же это замечание ваше. Испишите дести и стопы бумаги, и ничего не делайте, не записывая. Не думайте о том, как записывать лучше, и не обделывайте ни фразы, ни мысли, бросайте всё как материал. Прочтите внимательно, слишком внимательно академический словарь. На всякое слово сделайте замечание тут же на бумаге. В душе вашей заключены законы общего. Но горе вам проповедовать их теперь, они будут только доступны тем, которые сами заключают их в душе своей и то не вполне. Вы должны их хранить до времени в душе, и только тогда, когда исследуете все уклоненья, исключенья, малейшие подробности и частности, тогда только можете явить общее во всей его колоссальности, можете явить его ясным и доступным всем. А без того все ваши мысли будут иметь влияние только тогда, когда будут произнесены вами изустно, сопровождаемые жаром и пылом вашей юности, и будут вялы, тощи, затеряются вовсе, если вы их изложите на бумаге. Займитесь теперь совершенно стороною внутреннею русского языка в отношении к нему самому, мимо отношений его к судьбе России и Москвы, как бы это ни заманчиво было и как бы ни хотелось разгуляться на этом поле. Исполните эту мою просьбу, это моя последняя просьба душевного, серьезного содержания. Больше я не буду вас просить ни о чем, что относится лично к вам, и никогда не потребую, чтобы вы давали важность моим словам.