Шрифт:
– И что теперь? – Стасик вскочил с лавки, половину его лица заливал горячечный пурпур, половина была белой, как простыня. – Думаете, можете нас запугать?
– Никто не будет никого запугивать, – спокойно ответил Генрихович. – И убивать не будет.
– А зачем тогда этот спектакль? – В словах Саши было больше усталости, чем вызова.
– Затем, что перед нашим выступлением хорошо бы душу очистить. Чтобы ничего не тяготило, чтобы только полет, импровизация, счастье. – Генрихович поднялся со своего стула. – Идем!
Он отпер дверь и вышел первым, за сторожем проследовал Володя. Лишь тогда, опасливо перешептываясь, выглянули в темный коридор Саша, Стасик и Альберт.
– Не отставайте, здесь без меня опасно, – крикнул Генрихович и свернул за угол.
Шли они впотьмах как будто целую вечность, пока сторож жестом фокусника не отворил двери в огромную концертную залу. Зрительские места пустовали, на залитой же светом сцене выстроились в ряд инструменты. Саша дрожащими руками поднял сверкающий сакс, который узнал бы из тысячи. Стасик перекинул через шею ремень барабана и погладил потемневшую кожу в пятнышках мальчишеских родинок. Альберт опустился на банкетку перед гробоподобным роялем, на пожелтевших клавишах которого отчетливо виднелись следы замытой крови. Володя взял свой старенький баян. Генрихович подошел к стоявшему на авансцене рекордеру и водрузил на него чистый рентгеновский снимок.
Стоило сторожу нажать на кнопку записи – и четверка заиграла разом, без раскачки. Генрихович сел, свесив ноги с края сцены, и мечтательно закрыл глаза. Музыка была прекрасна. Она фланировала от легкомысленности к напору, от жизнерадостности к меланхолии. Ее хотелось слушать не дыша, остановив сердце, мешающее идеальному ритму, и в то же время хотелось вскочить, чтобы танцевать под нее до изнеможения. Музыка останавливала время, стирала весь мир за пределами зала. Она стирала память о прошлых неудачах и тревожные предвкушения грядущих. Хотелось, чтобы она не кончалась никогда.
Первым стал задыхаться саксофон. В прямом смысле. Генрихович обернулся и увидел, как ожесточенно пытается Саша вдуть воздух в инструмент, но на самом деле раздувается сам. Глаза парня выкатились из орбит, шея расплылась, как у больного базедовой болезнью, живот и грудь надулись так, что водолазка задралась почти до шеи. Сакс ревел пожарной сиреной – Сашины пальцы продолжали исправно нажимать на клапаны. А потом Саша лопнул, как мясная хлопушка, разбрызгивая в стороны мелкую красную морось.
Остальных музыкантов объял ужас, даже с лица Володи сползло прежнее равнодушие, но было видно, что они уже не могут остановиться.
Следующим был Стасик. Палочки лопнули у него в руках, и Стасик с громовым грохотом принялся биться в барабан, ставший как будто каменным. Было видно, как ладони его окрасились кровью, доносился хруст костей, но барабанщик не сбавлял силы ударов, под которыми его конечности укорачивались, как карандаши под натиском точилки. Когда бить стало попросту нечем – из плечей Стасика торчали теперь бессильные культи – он опустился на колени и принялся бить в барабан лбом. Нескольких ударов хватило, чтобы голова его расплылась забытым на подоконнике плодово-ягодным мороженым. Но даже после этого Стасик – точнее, то, что от него осталось, – пытался из последних сил броситься на барабан грудью.
Альберт понял, что будет следующим, из глаз его брызнули слезы, и в этот же миг рояль, как огромная лягушка, проглотил его. Пока челюсть крышки трамбовала тело внутрь, не поместившиеся ноги по-кукольному вздрагивали в такт музыке. Высосав из жертвы все, что было можно, рояль срыгнул на пол горсть костей, выглядывавших из прорех кожаного колобка.
– Ну что, Володя, пришла пора оплатить долг, – лукаво подмигнул парню Генрихович.
Володя все шире разводил в стороны меха баяна, и вслед за ними раздавалась его грудная клетка. Трещали кости, трещала одежда. Наконец ребра разошлись так сильно, что кожа между ними лопнула, и в прорехе показалось еще бьющееся сердце. Мгновением спустя все было кончено.
Сторож снял с рекордера готовую пластинку и вышел из залы. Через закрытые двери он слышал нарастающий гул аплодисментов. В кабинете Генрихович положил «кости» в конверт, подписал его и отправил в шкап. После этого вымыл рюмки, достал из ящика в углу новую бутылку «охотничьей», взамен поставив пустую тару. Сторож хотел было присесть, но чуткое ухо расслышало несмелый стук в дверь. Дежурство в Доме вечного джаза никак не кончалось.
Оксана Заугольная
Хвосты
Алина умерла. Как глупо! И непонятно, что хуже – лежать на полу собственной кухни и знать, что пролежишь так еще долго, пока не протухнешь, запахом не протечешь к соседям, которые и забьют тревогу, или понимать, что смерть вовсе не конец ощущений. Стало только хуже, Алина по-прежнему все чувствовала, но не могла пошевелить даже пальцем или закрыть начинающие сохнуть глаза. Ничего.
С мамой она дежурно созванивалась на Новый год, и следующий звонок планировалсяне скоро, на Восьмое марта. Ах нет, мама может позвонить еще семнадцатого февраля, когда Алине исполнится тридцать четыре. Должно было исполниться, неудачница!