Шрифт:
Ока, спокойная и до этого мига, замерла совсем, словно хотела прислушаться-присмотреться к посетившим её берег людям, не упустить ни слова, ни мысли, понять, с чем пожаловали и как их встречать-привечать.
Аркадий, скинув кеды, зашёл в воду и тоже на минуту замер. Вот и встретились, вот и поздоровались…
– Алконост яйца на дно моря отложила, – сказал, повернувшись к команде, – видишь, какая гладь.
– Алконос – она? – удивился Виночерпий.
– Это ты алконос… Алконост – птица такая, райская, с человеческим лицом.
– Водоплавающая?
– С чего ты взял?
– Сам сказал: яйца на дно отложила.
– Ты вон тоже фляжку свою в реку отложил, значит – водоплавающий?
– Я остудить, чтоб пилось легче.
– А она на семь дней море успокаивает, чтоб жилось легче. Кто услышит, как она поёт, кайфует.
– Кайфует? Правильно назвали птичку.
Слегка разочарованный, но всё же почти счастливый Капитан повернулся от реки к команде: быстро только сказка сказывается…
Африка взялся было за гитару, да надо было ехать за флягой.
Капитан посмотрел на отъезжающих с лёгкой досадой – на какое-то время команда оставалась с ущербом…
На асфальте Африка газанул – воля! Май врывался черёмухами и яблонями прямо в душу, размягчённую и подготовленную к его приёму качественным НИИПовским ректификатом. Жизнь!
У бараков тормознули, зарулили на единственную улочку – с одной стороны жильё, с другой сараи (разница только в палисаде) – проведать Нину Ивановну, вдову главного малеевского рыбака, старого Сергея Ивановича Пономарёва, покинувшего этот прекрасный мир ровно год тому, передать им, теперь, однако, только ей, традиционный презент – батон варёной колбасы, и зайти ещё к наследнику всех дедовых челнов Лёхе – рыбки, рыбки на уху чтобы организовал, с приездом! Обоих не было. У вдовы висел замочек, у Лёхи, через две конуры, – настежь. На всякий случай зашли – вдруг спит пьяный? Синхронно вздохнули при виде убожества жилища, даже описывать нечего: грязная тряпка на комковатом в разводах матраце – кровать, голова леща в сковороде, столетняя хлебная корка, гнутая алюминиевая ложка и мухи вперемешку с крошками и грязью – стол. На полу две корзины: одна, посреди, с запутанной сетью, вторая, в углу, с картошкой, мелкой, сморщенной, проросшей. На стене навешенная на гвозди другая, недоплетённая сеть, в каком-нибудь рыбном ресторане сошла бы за украшение, потому что в ресторане она бесполезна. Всё. Душа, распустившаяся от черёмухи и яблонь, съёжилась.
Жуткая нищета оскорбляла.
– Как и предсказывал красный граф, стал наш коммунистический мир скучен и сер… Преисполнясь мною, ты постигнешь тайну дома сего… Вот он, русский быт, бессмысленный и беспощадный, – вздохнул Семён и болезненно поморщился, как будто засаднила давняя незаживающая рана. «Дом – это же… храм! Человек – подобие, и дом, жилище, тоже должно быть подобием его жилища, храма. Это не чистоплюйство, это… это религия. И вот тебе новый русский сельский стиль, в чём он? Не на кровле конёк – как знак молчаливый, что путь наш далёк, а в неожиданном барачном рецидиве: вместо пирамиды белоснежных подушек – грязная тряпка на комковатом в разводах матраце… как знак молчаливый, что путь наш… во мраке… Тут не до коньков на крыше, не до петухов на ставнях, не до голубков над крыльцом… почему?»
– Да он тут не живёт, – как бы отвечая на неуслышанный вопрос, поспешил объяснить мирную разруху Африка.
– А где же?
– Он на реке живёт, там у него и дом, и храм… а тут – так… Тут у него жильё не настоящее.
– У всех у нас тут жильё не настоящее… – почти согласился Семён, но, словно опомнившись, себе же и возразил. – Знаю я эту песню: сегодня уж как-нибудь, а вот придёт время!.. А время всё не приходит и не приходит, и вся жизнь на гнилом матраце… ждут. Ждём. Жильё, брат, – образ дома вечного. Каков образ, таков и вечный дом будет. А тут… ни тебе красного угла-зари, ни неба-потолка, ни млечной матицы… Бедолага.
– Это мы бедолаги, у Лёхи и заря, и небо с млечным путём живые, а не на потолке нарисованные.
Кое-как за Лёху оправдавшись, поехали.
Около «Хилтона», кирпичного двухэтажного барака, остановились – дань воспоминаниям: сколько в этом домике выпито водки и портвейна!
– Если упомянут Хилтон, то где-то рядом должна быть и Шангри-Ла.
– При чём тут Шангри-Ла? Шангри-Ла же… в Тибете, а Хилтон в Америке, – Африка никак не хотел уступать умнику Семену в эрудиции, – ничего себе рядом.
– Ты думаешь, что если на сарае написано «Хилтон», то это обязательно гостиница, пусть даже барачного типа?
– А по-твоему, это шоколадная фабрика? Или набитый дензнаками монетный двор?
– Может, и не набитый, но один знак тут есть, и как тонко замаскирован! Тут же не Конрад, а Джеймс, вот в чём дело!
– Ух ты! – всплеснул, явно издеваясь, руками Африка, не слышавший ни про одного ни про другого. – Конрад, Джеймс…
– Вот тебе и «ух ты»! Джеймс Хилтон, который и сочинил эту Шангри-Лу в «Потерянном горизонте», а не Конрад, который с отелями. Ни в каком она, выходит, не в Тибете, а туточки.
– Что – туточки?
– Шангри-Ла! Маленькая волшебная страна, где живёт полсотни святых…
– Под видом пьяных рыбаков и мордвы?
– Мордву не тронь!.. Полсотни святых, которые проводят время в поисках знаний и в занятиях искусством. Во главе их стоит Старец, который открыл секрет долголетия и умеет предсказывать будущее. По одному из его пророчеств, в будущем этой стране предстояло многое претерпеть. Да… «Хилтон» на бараке – тонко! Это название, это автограф автора. Никто и не подумает, что Джеймс, все будут по-профански думать – Конрад, и только знающие… – Семён многозначительно поднял палец, как бы приглашая товарища в компанию знающих. – Так что, Женя, не верь глазам своим: никакие это не рыбаки-пьяницы, а много претерпевающие – согласно предсказанию – святые.