Шрифт:
Но теперь клянусь, голубка,
Буду бить врагов я очень крепко,
Потому что воля дорога,
А на воле мы бываем редко!
Дальше "грозовые лучи заката", "кум", "что на наше счастье и покой поднял окровавленную руку" и серенький дымок, который уносит образ любимой. Были в его репертуаре и "Журавли":
Где-то там вдалеке
Мать-старушка седая
Сыну с воли поклон
Передав до земли...
Было бы неправильным назвать Юрку стукачом, он никого не пытался ввести в заблуждение относительно своих взглядов и своего особого положения - по тюрьме он разгуливал в прекрасно отутюженном дорогом костюме, открыто амурничал с врачихой, частенько ходил навеселе, а уж когда все надоест, удалялся в изолятор - отдохнуть. Он был самовлюбленным и отчаянным вралем. Так, например, он утверждал, что сидит за попытку убить Берию, якобы принудившего ходить к нему Юркину жену, красавицу-спортсменку полячку. Причем, рассказывал он "дело" с такими подробностями, что я развесил уши, как китайский веер (излагал он свою версию, разуме-ется, до падения Берии). На самом деле он сидел за то, что отправил патрульного офицера в тот мир, где нет скорбей и забот,- бедняга имел неосторожность потребовать у Юрки документы. Убийство было определено как политический террор, хотя Юрка всю жизнь оставался верным сыном коммунистического отечества. Даже в тюрьме он пытался внушить коммунистические взгляды всем, включая английского разведчика Фортуэмэса.
Никитченко одинаково презирал и заключенных, и тюремщиков, и когда его повезли в институт Сербского, намереваясь "выписать", он, поглядев на психиатров в мундирах, сказал:
– Что это вы тут сидите с умными лицами? Наши судьбы решаются не за этим столом, вы тут вместо попугаев!
Озлившись, "попугаи" добились, чтобы Юрку отправили обратно в Казань. Он поджег под собой матрац в виде протеста, но это не помогло - вышел он на волю только после XX съезда и тут же вскоре скончался.
Был у нас и еще один такой же поборник режима - старый большевик Борис Иванович Мохов, с Гнездиковского. Жена получала за него пенсию, а он находился в Казани "на излече-нии". Он величественно прохаживался по прогулочному дворику, прикрыв лысину носовым платочком и с томом Маркса в руках.
На Юркино высказывание насчет сволочи бывший обкомовец Владимиров заметил, что Никитченко ни у кого, кроме кучки верных попрошаек, авторитетом не пользуется. Владимиров сидел с тридцать седьмого и был известен как человек прямой и бесстрашный, чуть что - "бил прямым по фотокарточке".
На очередном шмоне я злорадно заявил:
– Плохо искали - у меня портрет товарища Берии имеется!
Надзиратель принялся снова перерывать все вещи и, ничего не найдя, вперил в меня разъяренный взгляд.
– Не нашли? А это что?
– Я указал на снимок Тбилисского турнира в шахматном журнале - на сцене на заднем плане был различим портрет Берии.
Надзиратель вздохнул и унес с собой журнал.
Мы стали припоминать - еще в декабре вожди появились на опере "Декабристы" без Берии, но тогда Зайцев уверял, что он в Берлине - там проходили "волынки", Ульбрихт признал, что руководство от чего-то оторвалось, кажется, от рабочего класса. Никитченко что-то знал еще раньше, но говорил, что у "опера" портрет Лаврентия Павловича сняли в связи с ремонтом.
В "Правде" появилось выражение "антимарксистский культ личности", но сама личность не называлась, каждый мог понимать в меру своей догадливости (расшифровывать советскую печать мы уже насобачились не хуже членов ЦК). Маленков на сессии горячо возвеличивал "нашего отца" Ленина (после чего в народе пошел слух, что он родственник Ильичу), а Сталина только один раз мимоходом назвал великим.
В открытках домой я писал: "Ты сдохнешь дважды, самовлюбленная тварь, поправшая марксизм!" Кум пропустил, считая, что я кляну Берию, а дома мои намеки никого не радовали, поэтому и понимать их не старались.
Много лет спустя меня чрезвычайно удивило утверждение М. П. Якубовича, что Берия сам по себе вовсе не был кровожаден, не рвался ни арестовывать, ни расстреливать.
– Если бы Ежов продержался еще несколько месяцев, я бы живым из Верхнеуральской тюрьмы не вышел,- сказал Якубович.- Нас двое всего и пережило зиму тридцать седьмого...
Мы с трепетом ждали перемен. Будоражила даже пионерская песня, которую частенько передавали по радио:
До чего же хорошо кругом!
Мы друзей веселых в лагере найдем!
Потешая всех, я читал вслух газеты:
– Вооруженные решениями истерического XIX съезда партии...
Потом мне надоело ждать и волноваться, и я переключился на шахматы, волейбол, хотел даже сыграть что-нибудь, но самодеятельность у нас не дозволялась, приходилось ограничиваться сочинительством. Дима Лишнявский (прежде далекий от политики) стал рифмовать: "Великий мингрел погорел" и "Берия вышел из доверия". К сожалению, только на воле я узнал песенку, которая очень кстати пришлась бы нам в Казани:
Цветет в Тбилиси алыча
Не для Лаврентий Палыча,
А для Клемент Ефремыча
И Вячеслав Михалыча!
НА ВИСЕЛИЦУ БОЛЬШЕВИКОВ!
В Перми у нас в доме неделю гостил вице-президент Академии наук СССР И. П. Бардин. Может быть, я и ошибаюсь, но думается, что он бледно бы выглядел, если бы свести его с Александром Иосифовичем Зайцевым. Хотя в Казани немало содержалось интеллектуалов, авторов солидных трудов, но другого такого, как Зайцев, не было. Физики, химики, врачи, инженеры спрашивали его мнения, будто он являлся специалистом именно в их области. На каком бы языке к нему ни обратились, он тут же без всякого затруднения отвечал, не прекращая своего бесконеч-ного хождения по кругу.