Шрифт:
"Какие же именно?"
"Х....е", - вдруг, помрачнев, тихо, почти шепотом сказал старлей. "Можно сказать, катастрофические..."
Витю это не удивило: его собственные предположения были так же пессимистичны. Но он шел, как ему казалось, дальше Скворцова: считал, что именно в недрах Комитета, превратившегося из органа в опухоль, аккумулируется (тоже абсурд: как может аккумулироваться "ничто"?) отрицающая и разрушающая энтропия во всех видах: от военной и экономической до бытовой и культурной. Комитетчики, сами о том не ведая (пусть на среднем уровне), подтачивали стержень советской (читай: российской) государственности. Этим стержнем, как ни печально это признавать теперь, была марксистско-ленинская идея, заменить которую было нечем, а выдергивать разом - нельзя, могло открыться обильное кровотечение. (И открылось, когда все же выдернули!) "Пятая линия" стала к середине восьмидесятых своего рода "пятой колонной", действуя от противного и добиваясь именно тех результатов, на которые рассчитывали враги - спецслужбы и подрывные организации Запада, Востока и иных сторон света. (Об этом и сказал Шахов Скворцову, сразу лишая себя возможности на малейшее снисхождение, не зависящее, впрочем, от старлея...).
Исходя из здравого смысла кто-то должен был первым остановиться: или диссиденты должны были пойти на примирение с властью, отказавшись от борьбы за свободу духа ради мнимой стабильности; или власть должна была признать свободу слова, мысли и духа. Только так можно было удержать неминуемый распад. Но никто не остановился, довели дело до логического конца: раскурочили сообща великую державу, словно паечку, брошенную "на шару" толпе голодных и уже свободных...
Скворцов же, комитетчик этот - или не комитетчик?
– Вите Шахову почему-то понравился - при всем предубеждении ко всему связанному с ГБ и из оного исходящему. Но в старлее было что-то вне-комитетское, что-то "над"... Короткое общение навсегда убедило Шахова в наличии позитивной силы в этой, по его мнению, "деструктивно-негативной структуре". Беда в том, думал Шахов, что опора позитивности похожа на табурет под ногами висельника: вот-вот выбьют. Идеология энтропийна по сути, экзистенциальна и эсхатологична как всякая утопия; если же по-русски, то просто прогнила изнутри, сверху, снизу, воняет безбожно, и кто дышит - тот погибает. Необязательно - буквально, но и внутренне, душевно, что ли...
В личном плане Виктор Шахов не знал никакой энтропии-дистрофии, как душевной, так и телесной: был здоров и силен физически, в рукопашном бою мог дать сто очков форы любому; в юности занимался и боксом, и самбо, и модным карате, а ещё - изучал искусство драки в теории, по любопытной книжечке, купленной у жучков-спекулянтов возле памятника Ивану Федорову. Изданная в 1932 году без всяких библиографических данных, называлась она просто: "Физическая подготовка"; предназначалась для бойцов НКВД. Приемы были зверские, а описания - деловито-четкие: "Если противник упал на спину, то наилучшим продолжением боя является разбивание мошонки топчущим ударом подошвы сапога по траектории Х (см. рис. 6)" - и так далее... Но и без спорта Шахов отнюдь не был рафинированным леденцом-подарком: юность прошла в угрюмых дворах близ знаменитого Тишинского рынка, драки были обычным делом - и дня без них не проходило. Некоторых "спарринг-партнеров" по уличным схваткам Виктор впоследствии встречал в камерах пересыльных тюрем: была радость встреч и непременный чифирок под воспоминания.
В статьях Шахов обосновывал право народа на бунт, на восстание. Это было не ново, об этом гавкнула когда-то и Декларация Прав Человека, но в условиях Совдепии и скрепляющего компартийного "цемента", бунт являлся "подрывом", и срок за призывы к нему был большой-большой... Впрочем, и в странах демократии не шибко привечали бунтовщиков: хорошо, когда бунтовщики далеко, за пределами границ, тогда можно брать их под защиту, "качать права человека". Британцы, к примеру, "своих" бунтующих ирландских сепаратистов щемили не хуже Лубянки.
Шахов отсидел малый срок, всего три года: защищая "бунт" как право, он в то же время отрицал террор, считая его порождением глубинной трусости, прерогативой самой отборной сволочи. "Бунтовщик и террорист, - писал Шахов, - все равно что волк и сколопендра. Мятежник не может приравниваться к убийце из-за угла или угонщику самолета с детьми, пусть даже последний действует исключительно из высоких побуждений, а первый руководствуется порывом или инстинктом... Пьяный сброд, громящий винно-водочный магазин, выглядит намного благородней "группы повстанцев", подкладывающих бомбу в метрополитен... Бунт - это аффект, который и по уголовному-то праву смягчает наказание; террор суть злодеяние подготовленное и расчитанное, снисхождения за него быть не должно".
Власть (все же не без помощи старлея Скворцова, ставшего капитаном) достойно оценила фразу: на фоне нескольких угонов авиалайнеров, поджогов гостиниц и взрывов в метро осуждение террора пришлось ко двору; Шахова благородно прокатили по 190-й "прим" (порочил советский строй) вместо неподъемной 70-й с "потолком" в 15 лет... Правда, и по легкой статье дали максимум. Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, близилось шестидесятилетие Великой октябрьской социалистической революции (которую Шахов называл не иначе как ВОСРом).
Шахов был типичным "семи-", а потом - "восьмидесятником", выросшим не у теплого костерка или на арбатской кухне (и там и там - Окуджава хором), а на довольно прохладном спортивно-интеллектуальном стадионе, вмещавшем для универсального сосуществования хулиганов и почитателей ксерокопии набоковского "Дара"; фанатов стальных "Дип Перпл" (а не медного джаза!) и творцов литературно-живописного авангарда, много пьющих поэтов и трезвых аналитиков. Это было новое "потерянное и обманутое" поколение, "лишние люди" без "левых" иллюзий с "комиссарами в пыльных шлемах" в голове, без скалолазного и геологического романтизма, но с опасной взрывчатой смесью в душе - практицизмом и педантизмом в личной жизни и стремлением к чистой вере, к высшей справедливости. Они не загорались штучным восторгом и единовременной одержимостью, они не жаждали "оттепели", им нужна была полная перемена "климата". Глаза поколения смотрели мимо всех возможных поворотов, только вперед; были, возможно, эти очи ледяными, но как легко они таяли!.. Их замораживала и отогревала Москва, столица мира, гостеприимная и враждебная, свободная и плененная, невинная и обесчещенная, святая и лютая.
* * *
Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора - все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр - гласный или негласный.