Шрифт:
Летним зноем опалило луга, земля рассохлась и потрескалась, трава пожухла, вечерами по небу полыхают тревожные зарницы. В гнетущем полуденном мареве зыбко дрожит раскаленный воздух, от запаха прелого сена голова идет кругом.
Любовная страсть Сабины и Леонгарда достигла своего апогея, но, не имея возможности излиться, превратилась в мучительный, похотливый зуд; встречаясь взглядами, они с трудом сдерживают себя, чтобы тут же, средь бела дня, не наброситься друг на друга.
Бессонная лихорадочная ночь. Неотступный кошмар разнузданных сладострастных видений, но стоит открыть глаза — и где-нибудь у порога затаившаяся тень или вкрадчивый шорох осторожных шагов; ни Сабина, ни Леонгард уже не могут сказать наверняка, где кончается действительность и начинается навязчивый бред, но они об этом и не задумываются, ибо ни о чем другом, кроме как о предстоящем свидании, думать не в силах, в висках пульсирует одно: сегодня... днем... в замковой часовне... и... и будь что будет!
Все утро они не выходят из своих комнат и, затаив дыхание, прислушиваются у дверей, стараясь угадать, когда старуха удалится в другое крыло замка.
Час за часом проходит в томительном ожидании, бьет полдень, и вот где-то в глубине дома как будто звякнули ключи, теперь пора: мгновение — и они в парке, стремглав к часовне, двери настежь, пулей внутрь и сразу захлопнуть... Тяжелые створки с лязгом смыкаются, сухо щелкает замок...
Оглушенные счастьем влюбленные не видят того, что металлическая крышка люка, ведущего в склеп, поднята, подпертая деревянной распоркой, не замечают зияющей квадратной дыры в каменных плитах пола, не чувствуют ледяного могильного дыхания, проникающего из-под земли, — они замерли, пожирая друг друга глазами, как хищные звери; Сабина хочет что-то сказать, но лишь невразумительный похотливый лепет сходит с ее пересохших губ, Леонгард срывает с нее одежду, и они, задыхаясь, впиваются друг в друга...
Страсть ослепляет их, лишает рассудка: они слышат шорох вкрадчивых шагов, осторожно, ступень за ступенью, всплывающий из глубины, — слышат, но это им сейчас так же безразлично, как шелест листвы.
Белые, почти нереальные, из черного квадрата появляются руки, сначала одна, потом другая, в поисках опоры тощие пальцы начинают движение по периметру отверстия, чутко ощупывая каменный край... Медленно, в полной тишине, возникает из тьмы бледное лицо...
Из-под полуприкрытых век, словно в красном тумане, Сабина смотрит на это видение и не понимает... Реальность обрушивается как лавина: да ведь это кошмарная старуха, воплощенное
«всюду и нигде!». Душераздирающий женский вопль повисает под сводами часовни...
Леонгард в ужасе вскакивает, на мгновение замирает, парализованный злорадной гримасой матери, потом свет меркнет у него в глазах... Ярость вскипает с такой силой, что на сей раз переливается через край: пинок ноги — и распорка летит в сторону, массивная громада крышки, застыв на долю секунды, низвергается всей своей сокрушительной тяжестью вниз, на втянутую в плечи голову— жуткий хруст размозженного страшным ударом черепа и далекий приглушенный стук рухнувшего на дно тела...
Как громом пораженные, стоят двое преступников, молча глядя вылезшими из орбит глазами на сверкающий крест.
Чтобы не упасть, Сабина медленно опускается на пол и со стоном прячет лицо в ладонях; Леонгард на негнущихся ногах ковыляет к молитвенной скамье. В мертвой тишине слышно, как стучат его зубы...
Время идет... Ни один не решается пошевелиться, даже смотреть друг на друга избегают; потом, настигнутые одной и той же мыслью, бросаются к дверям и, выскочив на свободу, мчатся назад к замку — опрометью, не чуя под собой ног, как будто их по пятам преследуют разъяренные фурии...
Закат превратил воду источника в лужу крови, в оконных стеклах замка бушует неистовое пламя, тени деревьев подобно длинным черным рукам тянут через лужайку свои хищные цепкие пальцы, которые терпеливо, дюйм за дюймом, перебирают складки газона, нашаривая в траве кузнечиков, до тех пор пока не удушат стрекот последнего. Сумерки сгущаются в темную, непроницаемую синеву ночи.
Покачивая головами, гадает прислуга, куда подевалась графиня; спросили юного господина, тот только пожал плечами и отвернулся, скрывая свою мертвенную бледность.
При свете фонарей обыскали парк, тщательно обследовали берег пруда, даже в воду посветили — непроницаемо черная, она отражала свет, неподалеку плавал полумесяц, в камышах беспокойно били крыльями дикие утки.
Старик садовник отвязал собаку и двинулся в лес, время от времени откуда-то издали доносилось его едва различимое ауканье, и каждый раз вскакивал в ужасе Леонгард: другой, окликающий из-под земли голос мерещился ему.
На часах полночь. Садовника все еще нет, чувство неопределенной тревоги, неотвратимо надвигающегося несчастья
свинцовым гнетом нависло над прислугой; притихшие, тесно прижавшись друг к другу, сидят они на кухне и шепотом рассказывают страшные истории о кровожадных оборотнях: днем они люди как люди, а по ночам превращаются в волков и убегают на погост пожирать мертвечину из разрытых могил...
Проходят дни, недели, а графини как не бывало; просили Леонгарда отслужить заупокойную мессу, но он наотрез отказался. Вместо этого велел вынести из замковой часовни и алтарь, и образа — не оставил ничего, кроме молитвенной скамьи, на которой и просиживал часами, погруженный в тяжелые думы; не терпел, когда к нему входили не спросясь. Говорят, кто-то видел в замочную скважину, как он лежал, простершись на полу, прижав ухо к металлическому люку, словно к чему-то прислушивался...