Шрифт:
Фрау Грубер сказала: «Давайте сюда!» — пересчитала марки и сунула в карман халата. Затем встала и повелительным тоном, так же, как и муж, разделяя слова, крикнула в пространство:
— Мар-ри!
Когда служаночка вошла, хозяйка сказала:
— Дай, девушка, кофе вот этим двум… господам. А потом снесешь им постели.
Герр Грубер прошел в свою большую, светлую мясную лавку. Герман, его единственный, уже тридцатилетний сынок, по здоровью не взятый в армию, и две девушки в фирменных наколках бойко обслуживали многочисленных в этот час клиентов.
— Герман, — тихо сказал хозяин, подойдя к сыну, — мы с мутти, мальчик, удачно сдали нашу комнату. Опять белорусам, пленным. Ту, что стояла свободная. За тридцать. Ну?
Всем сердцем преданный делу, долговязый, сутулый Герман выбрал момент, чтоб улыбнуться, даже сказать: «Отлично, фатер», — и снова нырнул в работу.
Герр Грубер собственноручно отвесил одному из клиентов сто граммов Leberwurst [71] , сперва вырезав из его продуктовой карточки соответствующий талончик, получил плату, дал мелочью сдачу и, кинув мясной талончик клиента в ящик прилавка, сказал — не то ему, не то себе, не то еще кому-то:
71
Ливерная колбаса (нем.).
— З-зо! Все в полном порядке, майн герр!
Пленные между тем пили на кухне кофе, и высокий беседовал с Марихен.
— Что за буквы, говоришь, у меня на повязке? Это от полиции, чтоб не цеплялась. WR — белорус, а что такое entlassen [72] , ты, верно, и сама знаешь.
— Иван и Макс, — щебетала белянка, — тоже были белорусы, но они ходили в штатском. Тшерень тоже штатский. И твой товарищ тоже. А ты?
— Ну, видишь ли, — спокойно, с улыбкой, как старший, отвечал высокий, — все это потому, что они раньше меня выпущены из лагеря и уже заработали денег. А я до сих пор упирался, не хотел выходить.
72
Вольноотпущенный (нем.).
— Почему?
Высокий улыбнулся и на своем языке спросил у товарища:
— Поймет ли?
Маленький глянул на него из-под мохнатых бровей и пожал плечами.
— Послушать бы, как у тебя получится…
Высокий опять улыбнулся.
— И я себе когда-нибудь куплю костюм, — сказал он ей по-немецки. — Вот заработаю денег и куплю.
Марихен, заложив назад руки и опершись на край низенького шкафчика, слегка раскачивалась, недовольно надув по-детски румяную нижнюю губку.
«Болбочут что-то по-своему, а что? Обо мне?..» — подумала она и сказала:
— Ну и покупай. Мне что до того?
Потом перестала раскачиваться и с улыбкой спросила:
— А почему белорус? Разве есть еще и чернорусы?
— А как же, — спокойно отвечал высокий. — Нас много: и белые, и червонные, и великие русы.
Марихен помолчала подольше, кажется, недовольная тем, что с ней разговаривают, словно с маленькой.
— А мне-то что, — сказала погодя. — Хорошо хоть, что вы не поляки.
— Почему?
— Как почему?! Поляки ведь вообще не люди. Они выкалывали нашим глаза, отрезали языки… О, проклятые!..
— А ты откуда это знаешь?
— Как откуда? И газеты писали, и по радио говорили. Нам и в школе об этом рассказывали. Когда была война с поляками. Когда они не хотели отдать нам наш коридор и напали на нас.
Высокий поморщился, покачал головой и горько усмехнулся.
Так же вот — опершись на подложенные сзади руки — стояла когда-то другая такая же, уже не дитя и еще не взрослая. В белом домике с голубым крыльцом, на разъезде. «Их габе кайне шульд… Ям не винна…»
Милая Стася, прелестное, ясноокое существо, дочь польского батрака и немецкой батрачки.
— Ах, Марихен, Марихен!..
— Ну что?
— А тебе не приходило на ум, что все это просто обман? Гадкий, вредный обман. Все это выдумали те, кому выгодно, чтобы мы, — я, к примеру, мой товарищ, твой отец и много других людей, — чтобы мы убивали, калечили, держали в неволе и мучили друг друга. А за что?
Он помолчал, потом чему-то улыбнулся.
— У тебя ведь бабушки нет?
— Нет.
— Ну, вот видишь, я так и знал, — опять улыбнулся он, к удивлению девушки. — Жаль. А ведь существует она, добрая, мудрая, старая мать. Живет в лесу над озером. Она меня в прошлом году, голодного, накормила… С товарищем, другим, не этим. И говорила нам со слезами, что война — это страшное зло, что весь мир — один дом. Есть у вас такая поговорка?
— Есть.
— Мудрая поговорка.
Помолчали.
— Ох, да! — вздохнула Марихен, подражая привычке отца. Сказала, чтоб что-нибудь сказать: — Это красивая сказка. — И засмеялась.