Шрифт:
Право на гордость давала уже не только суровая, страшная правда фактов, не только еще и еще раз взбитая над этой правдой пена в любом возрасте ребячливого, на хмельной выдумке настоянного самолюбования, — поляки кичились даже стажем неволи, тем, что они ветераны, успевшие всего отведать: и горя, и глумления, и вкуса протеста, и побегов…
Штрафкомпани — штрафная рота, какая-то сотня самых непокорных, покуда только из солдат польской армии, — считалась лагерной гвардией.
По одному, по двое-трое этих «гвардейцев» пригоняли сюда то из арбайтскоманд [2] , где они осмелились выразить недовольство, то из тех — отдаленных или ближних — деревень и городов, возле которых накрыли их — кого на дневке, кого ночью.
2
Рабочие команды (нем.).
Всего больше было беглецов. Упрямые смельчаки или просто любители воли и риска, они ныряли в темную ночь, не задумываясь, да и не зная, что их ждет, если попадутся. Еще суровой зимой по многим арбайтскомандам гордой легендой прошла, прошелестела весть о самом первом побеге, когда два матроса несли, пока не попались, третьего, с отмороженными ногами. Перешептывались, готовились зимой, а отлет начался, разумеется, с весны. Тогда и создана была эта штрафкомпани, своеобразный концлагерь в лагере.
Один из блоков огородили опять-таки колючей проволокой, поставили туда комендантом самого махрового гада из лагерных унтеров — Шранка. Он подобрал себе под стать двух помощников из рядовых конвойных, вахманов. Они втроем и будили штрафную, и укладывали спать, и кормили, и водили на работу, и занимались с ней так называемой гимнастикой.
Сутки здесь начинались вечером, когда выдавался хлеб. Сто шестьдесят граммов хлеба, к нему — кусочек, не больше спичечного коробка, либо мармелада, либо искусственного меда, либо кровяной колбасы. И «чай» — горькая мята, которая служила лекарством, как здесь говорили, от обжорства. Впрочем, это был не какой-нибудь специальный, а общелагерный паек. Хлеб и «на хлеб» проглатывали сразу: практика показала, что оставлять половину на утро — лишняя мука. «Он же тебе, браток, уснуть не даст: богатому, сам знаешь, не спится…»
В лагерном фольклоре бытовала шутка: как только в барак войдет посторонний, непременно кто-нибудь крикнет:
«Прячьте хлеб!»
Тот самый хлеб, что, явившись раз в сутки, тут же и исчезал.
Завтрак — «чай», обед — три четверти литра бурды, официально именуемой супом: вода с редкими картофелинами или щепоткой отрубей на подболтку, сдобренная отдаленным намеком на некий загадочный жир. Бывали и куски кормовой свеклы — два-три на котелок, с соответствующим наваром. Словом, голод, постоянный и беспросветный, который все-таки острее всего ощущала штрафкомпани…
День начинался со свистка во дворе, после чего в барак врывались вахманы с дубинками. Мешкать было опасно. Утром и вечером муштра продолжалась полчаса, здесь же, в загородке штрафной, днем — час, на лагерной площади. Для закалки нервов на «падна» и «ауф» выводили из-за стола, после того как люди посидят возле еды, обязательно молча, глядя на теплый, сулящий какие-то крохи жизни солдатской котелок… Поскольку лагерь все еще разрастался, на работу далеко не гоняли. Пленные копали канавы для водопроводных и канализационных труб, носили камень и кирпич, таскали огромными бочками воду. И все это под неусыпным оком и с вечной бранью над головой.
Сон — на голых поперечных досочках, даже без тех жалких сенника и подушки, что давали в общем лагере, с одним лишь ветхим одеялом. Отбой — и мертвая тишина. Не нарушая ее, «гвардейцы» научились спиной к сь перебираться друг к другу, чтоб подостлать одно одеяло, а другим укрыться, улегшиспине. И шепот и смех были доведены так же, как равнение, до идеала и выше, сам Бомбовоз не придерется.
Хотя он, конечно, повод придраться находил. И орал до хрипоты, и кулаки пускал в ход — просто выдавая положенное на каждый новый день.
Алесь Руневич попал в штрафкомпани из имения.
В команду, которая там работала с ранней весны, собрали одних белорусов.
Между СССР и Германией была договоренность относительно обмена польскими пленными в соответствии с их местом жительства; обмен было и начался под горячую руку, а потом дело это постепенно заглохло.
В деревню, где Алесь находился зимой, дошел из шталага слух: туда, мол, привезли много поляков с советской стороны. Большевики их выпустили из плена, а немцы — снова за колючую проволоку. Позднее этот слух подтвердился самым реальным, убедительным образом: в Алесеву арбайтскоманду попал с группой пополнения улан, побывавший в советском плену.
Вспоминал о нем парень неплохо: «И хлеб давали, и чай, и кашу, и даже махорку…» Показывал желтую трехкопеечную монету, на которой были и герб, и буквы «СССР», и 1933 год — чудесное и неопровержимое доказательство. Он слышал, что Советы отправили сюда семь эшелонов поляков, проживавших перед войной к западу от Буга, а швабы туда — лишь два, да и то главным образом инвалидов и евреев.
— Евреи в шталаге, — рассказывал новенький, — собраны в один блок, над входом в который написано: «Для отправки нах Руслянд». Говорят, что скоро отправят туда и вас, белорусов и украинцев. И сам я с вами поехал бы, хлопаки. И так и сяк — неволя до конца войны, так лучше уж, пся крев, быть там, где получше…