Шрифт:
— А знаешь ли, старичок, какой момент человеческой истории можно считать поворотным пунктом на пути к концу света?.. Тот самый момент, когда взрослые дяди и тети сделали детскую игрушку, куколку для невинных девочек, взяв за образец американскую уличную минетчицу.
Он наливал себе из бутылки совсем немного в стакан и выпивал. Если не было слушателя, садился за телефон, звонил в областной статотдел и получал несколько цифр. Потом пересаживался за старенький компьютер и начинал стучать, каждый час оживляя себя терпкой влагой, второй своей кровью, которая и цветом, и клейкостью, и густотой была и впрямь близка к его собственной крови. Он «от фонаря» настукивал строк двести пятьдесят о том, что демография в регионе становится все лучше и лучше, потому что в прошлом году в области умерло на двадцать тысяч человек больше, чем родилось, а в текущем году разница по вымиранию составила только семнадцать тысяч.
Приезжала Нина, садилась за освободившийся компьютер. А Коренев, располагался в кресле с первой попавшейся книгой — или кто-то принес что почитать и забыл на столе, или это была старая уже прочитанная книга из маленькой редакционной библиотеки, или даже сочинения какого-нибудь местного графомана, изданные на выпрошенные у спонсоров деньги, — все это не имело значения — для Коренева чтение было вторым, наряду с алкоголизмом, пристрастием. Он сам рассказывал, что в юности в своей родовой деревне однажды расшиб лоб о столб, которого не заметил, потому что читал на ходу.
К вечеру они выходили из редакции. По дороге Коренев мог на три минуты забежать в то же кафе, куда он заглядывал утром. А выйдя, вновь наполнял пространство уверенностью и красивым смыслом. Иногда вечера дарили сюрпризы. Если удавалось пристроить Ляльку, они могли отправиться в театр, но уже с антракта как-то плавно перекочевывали за кулисы, и до полуночи пили водку, а то и что поблагороднее — коньячных оттенков, в компании шумных и до сердитости самовлюбленных нарциссов местного разведения. Нина тоже могла выпить — мелкими глотками — одну стопочку. Как не выпить, когда упрашивают такие люди! Питье было актерским, но Коренев знал, как извлекать спиртное из их закромов: нужно было смотреть влюбленными глазами на актрис, восхищенными на актеров и периодически повторять два волшебных слова: «Это гениально…»
Или они могли оказаться на вечере поэзии в музее. Местные поэты и барды читали и пели свои и чужие стихи и то, что они называли стихами. И Коренев тоже мог выйти и прочитать что-нибудь из Блока, а следом что-то свое. После вечера поэзии как-то само собой выходило, что Коренев и Нина оставались в музее, в тесной компании, хозяином которой был пожилой бородатый хранитель, и тогда литераторы в очередь пили из экспонатов — серебряного ковша «времен Ивана Грозного» и медного кубка «мореплавателя Чирикова». И Нина смотрела на этих людей как бы со стороны — но вовсе не осуждая, а мысленно даже соучаствуя с ними. Коренев же, изрядно захмелев, благодаря чему приходил в особенно высокое расположение духа, мог продолжить чтение стихов.
Нина наизусть знала всю его лирику. Это были добротные певучие сочинения, чем-то похожие на Есенинские и Клюевские, в них кудрявились деревья разных пород, произрастали полевые цветы, журчали ручьи, в избах сквозь копоть светились лики, а сами избы катились колесницами по полям и перелескам и ладьями плыли по реке вечности. Почти все стихи, не считая полутора десятка относительно свежих, написанных за последние тридцать лет, были из той самой книжицы, которую ему удалось издать в солидном московском издательстве еще по молодости, когда за стихи платили приличные гонорары.
И вдруг в этом мире, в котором так и не обозначилось признаков зрелости и округленности, обломилась некая важная опора. Началось вроде как с намеков — стали осыпаться соседи. Сначала умер папаня бывших циркачей, старый Перечников. Потом другой сосед — ветеран Карнаухов. Впрочем, для дома такие уходы были даже чем-то вроде необходимых жертвоприношений — непременно ведь нужно, чтобы в старых стенах кто-то почил. Но эти «естественные» и «ожидаемые» смерти как-то неприятно коснулись мироощущений самой Нины. Она почувствовала, что ее общее время с Кореневым выжато, как губка. В один миг увидела: все, что пыталась выстроить вокруг себя — все аморфно и неподвластно твоим желаниям.
Когда же беда приключилась с Лялькой, Нина ничему не удивилась, она уже была готова к подобным поворотам.
Девочка в три года заболела отитом с осложнением и оглохла на оба ушка, а еще через некоторое время не могла выговорить ни одного слова, хотя до болезни росла говоруньей. Нина два года мучилась с ней по больницам. Все, что ей удавалось заработать и что оставалось от Кореневских возлияний, тратилось на лечение и на подношения врачам, а потом еще на поездки по монастырям — к старцам, и даже к бабкам-знахаркам. Все было тщетно — врачи, поимевшие на их беде изрядное количество коньяков, конфет, дорогих колбас, которые самой Нине даже пробовать не доводилось, и просто денег — шуршащих купюрок — посоветовали «мамаше» перестраивать жизнь, отдавать девочку в специальную школу.
Нине казалось, что она совсем потеряла равновесие. Впрочем, и Коренев был сбит с ног. Беда с дочерью для него оказалась тяжестью непосильной. Он надломился. Раз от разу он начал уходить на ночь в соседнюю комнату, чтобы не мешать Нине, намучившейся за день с работой и ребенком, а потом окончательно переселился в эту небольшую комнату за стеной, которую они несколько лет назад отвоевали у разрухи. Там был письменный стол, пишущая машинка, деревянный стул с гнутой спинкой, этажерка, заваленная книгами. Книги еще лежали стопками и горами вдоль стены. Был небольшой шкафчик, куда свободно влезал весь аскетический гардероб Коренева. В этой комнате Кореневу разрешалось курить, и там крепко воняло табачным дымом. Впрочем, коридор и кухня тоже были пропитаны дымом.