Шрифт:
А пока она ждала, Змей-Искуситель, повергнутый металлическим чудищем, лежал некоторое время, упершись окровавленным лицом в холодное нержавеющее лезвие, уже ничего не ощущая и ни о чем не мечтая. Он как бы спал, но не видя снов, и потом, позже, через час-другой, когда скорая помощь отвезла его в морг, он продолжал спать неподвижным слепым сном. Правда, он и раньше никаких снов не видел, как будто душа его была совершенно спокойна, как у людей, живущих на все сто, т.е. живущих совершенно правильной и полной жизнью, не требующей дополнительных ночных похождений для неудовлетворенных днем надежд и желаний, и совесть которых тиха и спокойна и не ворошит по ночам прошлого. Так что Змей-Искуситель как бы и не погиб, а только уснул своим необычайно крепким долгим сном.
* * *
Доцент философии Иосиф Яковлевич Бродский устало склонил поседевшую голову, разглядывая черное окно Петербургской гостиницы, никак не решаясь закончить письмо Марии. Перед ним стоял литровый пакет кефира, который он долго и неумело распечатывал, сначала руками вдоль линии обреза, потом безуспешно зубом, чуть не сорвав коронку, и наконец, совершенно отчаявшись, вспорол проклятый угол рабочим бритвенным лезвием, предварительно отмытым от засохшей мыльной пены и мелких седых щетинок, налипших на его нержавеющие бока. Срезая, Иосиф Яковлевич корчился, как от боли, но на самом деле от противного скрежета картона и металла и еще от досады за единственное захваченное в командировку лезвие, портящееся от неправильного применения. И теперь, наливая в граненый стакан белую меловую жидкость, все это вспоминал и тоже корчился, как от боли, а еще от стыда за нерешительный и слабый характер. Ведь он только для того и ехал сюда, в призрачные сети каналов, чтобы побыть с ней в подходящей для более решительных объяснений обстановке. Как долго он готовил это мероприятие, с каким трепетом и какой надеждой он рассылал письма, печатал тезисы их совместного доклада "Идея естественно-научно открываемого Бога как результат современной метафизики", даже навязался, со всевозможными унизительными виляниями, в члены научного оргкомитета, - и все это ради одной только возможности побыть с Марией Ардалионовной, как он выражался про себя, на нейтральной территории. Впрочем, почему нейтральной, почему он? Как раз словечко - нейтральная территория - он перенял у Марии, слыша, как она с сарказмом употребляла его при разговоре по телефону с некоторым неизвестным мужчиной, который часто нахально названивал прямо на кафедру философии и просил Машу, именно Машу, а не Марию Ардалионовну, и она потом очень менялась, и от этого так Иосифу Яковлевичу становилось больно, что готов был удавить назойливого абонента. А Ленинград он любил всеми фибрами тонкой интеллигентной души, до того сладостно и трепетно, как, быть может, его знаменитый однофамилец, даже, может быть, более того, потому что часто сравнивал себя с тем далеким кривоногим мальчиком из шестидесятых и часто примерял на себя его чужое платье, да к нему еще добавлял свою душевную философию. И вот в это сердечное место он пытался ее заманить, а она не согласилась, сославшись на вечную занятость, и он, как последний неудачник, был все-таки вынужден поехать на конференцию один и теперь изнывал от пронзительного изматывающего одиночества в любимом месте и, кажется, сейчас ненавидел до последней степени отвращения и его, и себя, и даже ее. Впрочем, последнее вряд ли. Иначе чем еще объяснить его долгое сидение за неоконченным письмом любимому предмету?
Кстати, доклад их совместный прошел совершенно успешно и вызвал несколько вопросов и небольшую дискуссию, из которой Иосифу Яковлевичу запомнилась лишь одна мерзкая рожа, ехидно вопрошавшая докладчика: отчего в программе конференции слово Бог из названия доклада написано с маленькой буквы, а в тезисах, отпечатанных к открытию, наоборот, с большой? Кажется, он от смущения не успел отшутиться, и кажется, аудитория это почувствовала, и он сконфузился, как-то извиняясь, развел руками и сошел с трибуны. А на самом деле это была никакая не опечатка, а именно результат его личных сомнений. Трудно сказать, отчего еще люди в конце второго тысячелетия, после известных событий, сомневаются в таком пустяковом вопросе, но конкретно у Иосифа Яковлевича дело было так. По сути, речь в его метафизических изысканиях шла, конечно, о Боге всемогущем религиозном, т.е. вполне с большой буквы, но поскольку все это было именно под необычным углом и с неожиданной естественно-научной стороны, и следовательно, вполне рационалистически, то и бог мог начинаться так же, как некоторая аксиома - с малой литеры. Кроме того, Иосиф Яковлевич и сам сомневался иногда в Его существовании, и следовательно , хоть теперь это было вполне в духе времени, он, как бывший преподаватель марксистско-ленинского учения, еще пока стеснялся. Вообще же, эти колебания с буквой были сродни его колебаниям в употреблении названия города на Неве. Здесь Иосиф Яковлевич тоже очень стеснялся. Например, в душе, конечно, продолжал называть этот город Ленинградом, в официальных документах, в частности, на конвертах, отосланных в оргкомитет конференции, он употреблял узаконенное вновь - Санкт-Петербург, а вот Марию Ардалионовну приглашал съездить в Питер. И прозвучал этот "Питер" в устах его до того ненатурально, до того не соответственно, что, вспоминая сейчас, Иосиф Яковлевич конфузился и злился на то, что уж очень хотелось ему понравиться, или, по крайней мере, приблизиться путем всяческого пошлого жаргона.
* * *
Прождав лишний час, Маша заподозрила неладное и, не одеваясь, выбежала на улицу с недобрым предчувствием. За углом, в метрах ста от дома, она обнаружила остатки происшествия в виде искореженного автомобиля со знакомым номером и с большим мокрым пятном под брюхом ископаемого, в темноте неразличимого цвета, но от этого казавшимся еще более жутким. Она все поняла сразу и действия ее стали резкими и определенными. Не возращаясь домой, заставила постового обзвонить по рации скорую и узнала адрес морга, а позже, в холодном помещении со сладковатым запахом, под лампой дневного света опознала лицо Змея-Искусителя, какое-то детское и удивленное, и передала органам телефон и адрес потерпевшего. Потом пришла домой и, не говоря ни слова ни матери, ни матери-матерей, улеглась у холодной, по осени еще не включенной в систему отопления батареи, и заболела.
Пришла в себя только через неделю от шарканья матери-матерей. Она еще не открывала глаза, но уже знала, что старуха стоит над ней и держит в руках конверт (та хрустела паркинсоновскими пальцами).
– Тебе письмо, Маша, - прошамкала мать-матерей и положила на грудь белый прямоугольник, в одном из углов которого святая божья матерь шлепала Христа по розовенькой попе.
– Прочти сама, - неожиданно попросила Маша.
Старуха, давно разуверившаяся в собственной необходимости, с радостью согласилась.
Третье послание старой деве Марии
Змей-Искуситель повержен волиею нашею, и путь из чрева твоего чист и непорочен, ибо иного пути для мессии не дано.
За восемь месяцев до рождества.
На каждой букве "с", а их Маша насчитала восемь штук, раздавался высокий шипящий свист, как будто прокалывали наполненный воздухом резиновый объем. Маша спросила равнодушным голосом число, и едва дождавшись ответа, принялась проверять тут же подтвержденную ужасную догадку. Впрочем, так ли уж подтвержденную? В конце концов, и раньше бывали задержки, а здесь еще такое происшествие и болезнь. Она вспомнила, как ее не выбрали в школьный комитет, и месячные запоздали на две недели. Да она вообще в смысле периодов и сроков была подвержена всяким внезапным колебаниям.
– Бабушка, - вдруг каким-то жалобным детским голосом Маша обратилась к матери-матерей, - у нас селедочки нет?
– Есть, есть, - как-то обрадовавшись, просвистела старуха, - вставай-ка, сейчас поедим, я тоже посолиться хочу.
Маша полежала еще некоторое время, бессмысленно теребя краешек одеяла и разглядывая бронзовую люстру. После потянулась белой рукой к телефону и позвонила, и когда на том конце ответил чуть холодноватый, незнакомый женский голос, продолжала молчать.
– Вы - Маша?
– вдруг донеслось с того конца света, где раньше обитал Змей-Искуситель.
Да, я Маша, я старая дева Маша, я любила вашего мужа всю свою сознательную жизнь, и любила бы еще дальше, но его не стало, и теперь нам обеим суждено оплакивать свое одиночество. Впрочем, конечно, он был мерзавец, но вас называл святой женщиной, и всегда серьезно, и никогда не употреблял почем зря, но любил-то он меня, потому что мы хотели иметь ребенка. Впрочем, этого Маша, конечно, не сказала, а сказала, что сочувствует горю ближней сестры и, конечно, не вправе вмешиваться, но тоже очень страдает, впрочем, и этого она не сказала, но имела бы право. И они просто попрощались, кажется, даже как бы родственно, по-женски, так прощается сестра со снохой, но кто из них сестра, а кто жена - того совершенно определить было невозможно. И Маша еще была не вполне здорова, поэтому ее обычно сильный голос подрагивал, особенно в конце, а супруга Змея сказала, что они могли бы встретиться, и наверное, даже по-женски обняться и поплакать, но Маша неопределенно отказалась и хотела оставить номер телефона, но, оказалось, не нужно, потому что записная книжка была с почестями возвращена родственникам покойного. Потом они попрощались, и потом Маша встала и они с бабушкой ели селедку, а после она пошла в больницу.