Шрифт:
В Женеве мы с отцом поселились отдельно: он снял комнату в предместье Женевы, так называемом Grand Lancy, я остановилась у моей гимназической подруги, которая училась в Женевском университете.
Первое письмо, полученное мною от Сергея Николаевича в Женеве, было грустное. «В Москве последнее время мне было очень тяжело, – писал он, – чувствовал я себя скверно, голова не работала, читать не хотелось и делать ничего не хотелось… Так что я счел за лучшее взять месячный отпуск – и бежать куда глаза глядят, долго не раздумывая и не размышляя». Он сообщал, что едет сперва к Языковым (в Рязань), а оттуда куда-нибудь на север. Чем стал для Сергея Николаевича север со времени этой поездки и оставался многие годы, а может быть, и до конца жизни, видно из следующего его письма ко мне от того же времени: «Сидел я, сидел в Москве, но наконец надоело; так мне стало противно, скучно и тяжело, что сел я на поезд и уехал на север. Сначала я был в Олонецкой губернии, в стране лесов, озер и валунов. Потом поехал в Архангельск, а затем по Белому морю в Соловецкий монастырь. Там поездил по островам, подышал морем, соснами и свободой – такой свободой, о которой и не снилось нашим мудрецам.
Великая природа севера, его ночи, как день, но без жары, его бесконечные дали морские, темные леса, широкие, как море, реки и озера; седые вечные камни, старые церкви – все это далеко, как небо, от того, чем живешь в нашем стольном граде – будь он проклят! Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо, свободно и молодо, как там». И далее он прибавлял: «Планы у меня и на будущее лето – ехать на север, только подальше – в Океан. Сейчас я много читаю и много пишу…»33.
В России в это время царила полная реакция. Дума была распущена, полицейский режим усилился. Тюрьмы были переполнены. Кое-где еще, по местам, в провинции, действовали отдельные революционные группки молодежи, но, в общем, после революционного взлета в настроении молодежи царил упадок и какой-то разброд. Для многих наступили тяжелые дни разуверения, пересмотра всего пережитого, проверки себя, своих взглядов, самоуглубления и поисков «своего, настоящего» смысла жизни. В результате многие из молодежи пришли к разочарованию в своих прежних революционных и общественных стремлениях, так называемых «идеалах». Следующая выдержка из письма Сергея Николаевича к моему отцу ярко характеризует положение в Москве и собственное душевное состояние его в это время: «Дорогой Андрей Степанович! Не писал Вам давно, давно… У меня сейчас перо валится из рук, и так продолжается уже давно… Могу только читать, но не все; экономические книги вызывают тошноту, политика – скуку и полное отвращение… Читаю кое-что по философии, по искусству и литературе. Задумал сам ряд работ. Одну большую – из области педагогики, другую – по истории литературы. Кое-что уже сделал, но больше в области подготовки, чем исполнения… Мечтаю о будущем лете, когда думаю сделать целое путешествие по Печоре, Северному Уралу и Ледовитому океану, без всяких целей, единственно ради променада и вояжа… Влечет меня в дикие страны… Надоели мне всякие „измы“, томит меня „политика“ и гнетет „экономика“…»
Остро и болезненно переживал этот перелом Сергей Николаевич. Разрыв с тем, чему поклонялся, тяжел для каждого человека, для впечатлительной, нервной и чуткой натуры Сергея Николаевича он был особенно мучителен.
1907–1908 годы
В конце 1906 года отец перебрался на жительство в Италию вместе с группой эмигрантов, переселившихся из Финляндии, где они укрывались от царского преследования.
На письмо моего отца из Италии, на его страстные упреки в измене делу революций, в том, что Сергей Николаевич забыл голодных мужиков и предался буржуазному самодовольству, забыл своих товарищей, погибших за дело освобождения народа, и высказываемое моим отцом убеждение, что сейчас не время думать, а надо делать, Сергей Николаевич отвечает не менее страстным оправданием своего отхода от дела революции. «Я ничего не позабыл, – пишет он, – не забыл мужиков, идущих за правдой, ищущих эту правду у нас, я не забыл голодных детей, раскрытые избы, цингу, я не забыл тюрем и виселиц, я ничего не забыл! Но я задумался над тем, правду ли говорили мы мужикам, правда ли то, что мы считали правдой, да в чем вообще правда… А Вы знаете, что значит задуматься над этим всем и многим другим еще?»34. В свою очередь, Сергей Николаевич обвиняет моего отца и все старшее поколение в насильственном натаскивании молодежи на революционную и общественную жизнь, на практическую деятельность тогда, когда у этой молодежи не сложились еще свои собственные убеждения, не выработался свой собственный взгляд на жизнь. «И когда у нашей молодежи пробуждается интерес к свободной мысли, жажда и томление по самостоятельной мысли, самобытному творчеству жизни, наше старшее поколение, все, все ополчаются на нее, чуть не обвиняя молодежь, ищущую новых дорог и путей в царство истины, красоты и правды, в буржуйстве, довольстве, самолюбовании, устройстве келий под елями, отступничестве и проч.! Иного ничего – в ответ на все муки в страданиях душевных рождающейся новой мысли и новых чувств!» Несколько раньше Сергей Николаевич писал мне: «Все, что было создано прекрасного на свете, все это создано теми, кто шел своим путем, на свой риск, к своей цели, своими ногами, у каждого человека есть единый верный и точный компас – его „я“, и не послушайся он его хоть раз, нет конца блужданиям»35. Судя по следующим строкам письма Сергея Николаевича к моему отцу, последний упрекал его в гамлетизировании, в бессильном и безвольном раздумье над жизнью, вместо того чтобы кинуться в эту жизнь, борясь за лучшее будущее, на что Сергей Николаевич отвечал: «Неужели Гамлет (уж если брать эти формулы) с его всечеловеческим «быть или не быть?», с его раздумьем над вечным, ниже, чуть не позорнее Дон-Кихота, доброго, милого, но воюющего с ветряными мельницами! Вы бы хоть вспомнили великих Гамлетов, когда Вы порочите их; Гамлеты, люди мысли, раздумья, двигали все вперед и все создавали. Кант, Герцен, Тургенев, Достоевский, Дж. Бруно, Галилей – не Гамлеты ли они!» Из этих строк совершенно ясно вытекает, что Сергей Николаевич причислял себя именно к Гамлетам. И действительно, стремление к познанию, к исканию высших ценностей, смысла жизни, к некоему самоопределению и нахождению своего подлинного, глубинного «я» в водовороте и хаосе окружающей жизни являлось основным целеустремлением всего жизненного пути Сергея Николаевича. Вся его сложная, противоречивая, многообразная натура требовала этих последних жизнетворческих определений, выходящих за пределы повседневной деятельности и бытовой обстановки. В другом месте того же письма к моему отцу он писал: «Человеку кто-то дал и иные интересы, и иные наполнения его жизни, другие стремления – стремления к высшему познанию себя, мира, вселенной, Бога, красоты мира, предвечных тайн бытия – иными словами, стремления к тому, что называют философией, наукой, искусством, религией». И далее: «Я думаю, что нельзя заниматься никакой политической деятельностью, нельзя проповедовать частных решений, частных вопросов, когда нам неясны самые основные, самые тревожно-властные вопросы бытия – то, что называется основными проблемами человеческой мысли, вечными проблемами…»
Сопоставляя два рода людей – волевых, действенных по взглядам и темпераменту и людей созерцательных, людей мысли, я писала своей матери 9 февраля 1907 года: «Есть люди, которые стремятся охватить явления окружающего мира во всей их полноте и разносторонности, установить гармонию и связь между всеми вопросами философии, жизни, нравственности, религии. Не выработав своего цельного отношения к окружающему, не определив своего места в мировой и общественной жизни, они не могут отдаться практической деятельности: не удовлетворение, а нравственное страдание доставит она им, душевную раздвоенность и мучительную бесплодную борьбу с самим собой… Они не чувствуют себя вправе жить, не зная, зачем они живут. Таков Сережа».
Моя мать прочла это место из моего письма Сергею Николаевичу, и он писал мне в ответ: «Под Вашей характеристикой моей особы подписываюсь руками и ногами, и очень, очень мне дорого, что так верно, правдиво Вы поняли меня, хотя мы никогда, кажется, не подходили друг к другу вплоть, близко и тесно…»
Насколько тяжело переживал Сергей Николаевич свой отход от революционного прошлого, от друзей, связанных с этим прошлым, видно из следующих заключительных строк его письма к моему отцу: «Я глубоко несчастен сейчас. Я болен, но моя болезнь духа, а не тела, – та болезнь, в которой, может быть, больше здоровья, чем в ином здоровье здорового человека. Мне горько остаться одному, отойти от близких мне людей (а одним из них были Вы), но лучше для меня, если останусь я совсем один, если я уйду от Вас и всех других, чем если б я остался с Вами, поверив в кредит Вашей старой правде и истине. Пусть моя дорога будет узка, терниста, извилиста, но лучше идти своей тропинкой, чем чужой большой, пыльной, утоптанной дорогой!»
Я вернулась в Москву 3 августа 1907 года. Сергея Николаевича в это время в Москве не было.
8 августа я видела его в первый раз после моего возвращения из-за границы. Серьезно я с ним ни о чем поговорить не успела, но по нескольким его словам поняла, что он действительно ушел от жизни в какой-то свой мир. Я задавалась вопросом: «В какой? Куда? Кто прав – он или отец?» С каким-то неприятным оттенком говорил он о розни, которая возникла в последнее время между старым и новым поколением.
Сережа обещал познакомить меня со своим лучшим другом Волей Разевигом, студентом 1-го или 2-го курса Московского университета, товарищем Сережи по гимназии, и его сестрой Надей36.
О Воле он выразился как об интересном и самостоятельном в своих воззрениях человеке, оказывающем в некоторых отношениях влияние даже на него, Сережу, а про Надю сказал, что она совсем еще девочка.
Я не сразу сориентировалась среди нового для меня настроения молодежи, совершенно иного, чем то, которое царило в обществе в момент моего отъезда за границу. Новое поколение действительно ушло от «жизни», если понимать под этим словом то, что понимал мой отец, в какой-то иной мир личных переживаний, мистических настроений, искания новой свободы, новых истин. Процветал спиритизм и всевозможные общества на эротической подкладке, вроде общества огарков. Старшие набросились на воспитание детей…
Я чувствовала себя между двух лагерей: от старших я отошла, а к молодым не знала, как подойти. Жизнь их была для меня пока загадкой. У Разевигов я чувствовала себя как-то странно: легкая болтовня, спокойное настроение, Волина игра на рояле (он немного играл самоучкой), разговоры о новых поэтах – Сережа часто читал их нам вслух, – как все это было не похоже на то, что я оставила в России, уезжая за границу. Тогда все думы, интересы, разговоры, вся жизнь сосредоточивалась на одном, теперь рассеивалась на многое.