Шрифт:
— Но ведь вы же собираетесь уезжать?
— Не знаю.
— Ну-ну…
И вдруг спросила, словно бы неожиданно для самой себя:
— А где ваша мама жие?
— Нет у меня мамы. Умерла перед самой войной. Отец погиб на фронте в сорок первом.
Она прикоснулась варежкой к его щеке, и он стоял не дыша.
— Зовсем нос бялый, ходить до дому.
— А вы?
— И я… Приходьте до нас.
— Когда? Домой?
— Кеды захотите.
— Спасибо.
Она крутнулась на каблучке и, помахав на прощание, исчезла во мгле. Точно ее и не было.
Ах, Стефка, Стефка, откуда ты свалилась на Андрееву голову? К беде ли, к радости?
Легкая, какая-то вся прозрачная в белой своей заячьей дошке и красной шапочке, она казалась совсем ребенком, веселым, неунывающим, впитавшим в себя все радости жизни, какие только возможны были в скудном полесском житье-бытье.
Диковинная зимняя бабочка, невесть откуда залетевшая в этот заброшенный лесной поселок.
Стефка пела в самодеятельных концертах и учила других, помогала на почте сортировать письма, а в трудные дни заменяла старика почтальона и носилась с почтой по всей округе. Люди привечали ее, как родную, и, уж если забежит с письмом, не отпустят без угощения. И еще дарили ей книги, кто что мог, — Стефка собирала будущую клубную библиотеку. Это уж Митрич постарался — экономный, пасмурный Митрич, выкроивший для нее единицу библиотекаря, поскольку руководителям самодеятельности пока не платили.
Обо всем этом он рассказал Андрею за чашкой чая у себя в поссовете, куда лейтенант заглянул с просьбой помочь с картофелем для солдатского приварка.
Митрич, желтый, нахохлившийся, словно подточенный каким-то тайным недугом, на время оживился, говоря о Стефке, потом незаметно перешел на дела.
— Бедновато еще живем, если б не война, давно бы на ноги встали. Еще в тридцать девятом задумали кинотеатр построить, ясли, новую школу, улицы вымостить, чтоб было все как у людей… Помню, уже и смету утвердили. Такая веселая жизнь намечалась… А люди-то у нас почти все с голосами, игруны, можно бы и свой театр самодеятельный, а что ты думал?
И снова переметнулся на Стефку, но уже без улыбки, супя брови, неожиданно поделился:
— Мой-то барин присох к девке. Не знаю, шо получится у их или нет… Молода, шестнадцать годков…
«Барин — это Степан», — понял Андрей. И заскребло на душе, защемило.
Теперь, встречая ее, он был небрежно-шутлив, принимал покровительственный вид, а сам терялся, обмирал, как бы растворяясь в ее улыбке, в исходившем от нее чистом сиянии. Иногда глаза ее темнели, она, точно очнувшись на миг, озиралась вдруг с легким печальным удивлением. И сердце его сжималось от острой жалости, то ли к ней, то ли к самому себе. Что у них со Степаном? Как далеко зашло?
«Что за чушь, — не раз твердил он себе, — ты-то здесь при чем? Жениться, что ли, собрался? Выкинь из головы!»
Скажи она ему: «Уйди с глаз, исчезни», — исчез бы, сгинул, унося с собой свет ее карих лучистых глаз. Но она говорила с укором:
— Анджей, знова у тебя пуговица на нитке, дай-ка я пришью.
— Прямо на улице?
— Для чего? Зайду и пришью. Як то… по-друг…
— По-дружески?
— Ну.
…Ох, уж эта дружба, от которой можно было свихнуться запросто!
А то вдруг забегала с утра, стукнув пару раз, распахивала дверь. И сдвигала крышку с котелка, гревшегося на плите, там была обычная еда — лапша с картошкой, первое и второе вместе.
— Чи то для людей… — сокрушенно качала головой. — Ты мне зовсем не нравишься, лень вам ладне обяд готовить? Вон який худущий став…
И вытаскивала из кармана сверток:
— Пирога кусок тебе стащила. Бардзо [6] добжий, з капустами…
— С капустой.
— Ну нех бенде [7] так. Все едно вкусно. Кушай.
Он ел, не ощущая вкуса. Никакие ощущения в него уже не входили, он был полон Стефкой, ее смехом, ее переменчивым лицом с детской улыбкой и серьезными глазами рано повзрослевшего ребенка.
6
Бардзо — очень.
7
Нех бенде — пусть будет.
Пани Барбара, костлявая, в ватнике и старой шали, завязанной наперехват у пояса, поставила на лавку ведро и выжидающе уселась в уголке на топчане.
— Корову доила? — спросила Стефка.
— Не козла ж. — Она выпростала из шали худой подбородок, и, пока они со Стефкой возились у вешалки, снимая пальто, из темного угла отчужденно мерцали ее глаза, в которых мешались любопытство и неприязнь. Андрей ощущал этот взгляд все время, пока Стефка в молчании накрывала на стол, то и дело роняя ложки и отрывисто переспрашивая: «Где варенье? А заварка?» Мать машинально отвечала ей. Выпуклый, в ободке губной помады, рот, застывший в неловкой усмешке, придавал ее худощавому лицу обидчивое выражение: нельзя было понять, то ли она добра, то ли сердита.
Его приход (еще с утра, шутя, сказал, что зайдет) не был для матери неожиданностью и желанным, кажется, тоже не был. Андрей слегка робел, наотрез отказываясь от варенья и предложенных ржаных пампушек. А Стефка, вся тоже будто на шарнирах, настойчиво требовала:
— Ты ешь, ешь, потэм будешь отказуваться. Ой ты барин какой…
— Да не барин, уже ел, дома…
— Не бойся, не обеднеем, правда, мам? Який робкий, а еще офицер!
И эти неожиданно покровительственные нотки обычно терявшейся при нем Стефки вовсе сбивали с толку. Он ловил себя на том, что старается понравиться матери, на душе становилось тускло.