Шрифт:
У Кости была ранена правая рука, у самой кисти и выше локтя, в шее сидел осколок мины. Фашисты на работу его не гоняли, потому что рука у него висела, как мертвая, а поворачивался он всем туловищем — рана на шее не заживала.
Костя бродил по лагерю и приносил нам новости. Вечером, бывало, сядет у окна, зажмурит глаза и поет баском: «Взяв бы я бандуру…» Это была его любимая песня.
Он сносно знал немецкий и иногда переговаривался с конвоирами. В одной такой беседе он сказал гитлеровцу: — Ваше дело, мол, все равно пропащее… — И тот его избил плеткой.
Фашиста с пустыми руками — без плетки или тросточки — в лагере не увидишь. Конвоир, кроме винтовки, всегда плетку носит.
Все надежды были на то, что поправимся, переведут в рабочий лагерь, а оттуда можно бежать. Режим в Порховском лагере, как я позднее понял, был не очень строгий. Доходили слухи, что из рабочего лагеря каждый день удирают на волю четыре-пять человек. Нам рассказали: перед тем, как нас привезли сюда, партизаны налетели ночью на лагерь, перестреляли охрану и увели почти всех, кто мог ходить.
Но рассчитывать на такое счастье не приходилось. Только на себя, на свои ноги. А у меня нога перебита в трех местах. Пленные русские врачи раз в десять дней перевязывали нас. Да что это были за перевязки! Фашисты давали вместо бинтов тонкую жатую бумагу, и ту в обрез. Такой бумагой, помню, мать когда-то украшала цветочные горшки. Приложат этакую бумагу она в момент намокает, расползается, и лежишь с открытой раной.
В нашем бараке перевязки делал пожилой врач с серебряным ежиком и на редкость спокойным лицом — Петр Петрович; фамилии его почти никто не знал.
Как-то я спросил у него, можно ли поправиться при таком лечении, что говорит на этот счет медицинская наука.
Он внимательно так посмотрел на меня большими, очень спокойными глазами и сказал негромко:
— Медицина, друг мой, еще молодая и весьма слабая наука. К тому же она здесь почти ни при чем. Советские мы люди — в этом сейчас все. — Он помолчал, потрогал свои серые жесткие усы, снова поднял на меня глаза, повторил тихо: — Советские люди. Я вспоминаю: когда мы в мирное время произносили эти слова, нам слышалось в них что-то лозунговое, громкое. А сейчас открылся настоящий смысл. Это, друг мой, сила духа. Неодолимая сила. Можно убить нашего человека, можно сломить его тело, но дух… Тут они ничего не сделают…
Эти слова глубоко запали мне в память. И я думаю, что не «лечение», а именно та сила, о которой говорил доктор, помогла мне.
В Порховском лагере, когда меняли повязку, я понял, что у меня поковеркано лицо, на месте левого глаза — яма. Но Костя уверял, что страшного ничего нет, и даже ввернул насчет свадьбы.
В Порхове я поднялся, начал выходить во двор. Рукой держусь за Костю, а на правой ноге прыгаю.
Только я встал, маляр разрисовал мой наряд, как было положено в лагере. На гимнастерке, над левым карманом и на спине — белой масляной краской — «SU», кроме того, на спине — большой красный крест и на брюках — широкие красные лампасы. Это чтобы конвоиры издали могли различить советского военнопленного, в каком бы положении он к ним ни находился.
Барак наш был у самой дороги. Однажды, когда часовой ушел в сторону, какая-то женщина бросила мне через колючую проволоку кусочек хлеба. Я не мог сказать ей спасибо, — так сдавило в горле.
— Может, нужно чего? — спросила она на ходу.
— Костыли бы мне…
— Нету у меня, сынок. Но я поищу. — И ушла.
На другой день она принесла костыли, выбрала удобный момент, ловко подкинула их под колючую проволоку, шепнула:
— Наши близко… — И быстро скрылась.
Лицо этой женщины я и сейчас помню. Большие синие глаза, прямой нос, гладко зачесанные светлые с сединой волосы, пробор посередине, — простое хорошее русское лицо.
Костыли были старенькие, по-моему, еще с первой мировой войны, но крепкие.
Женщина сказала правду: дня через два мы услышали канонаду. Потом заметили, что фашисты зашевелились, стали собирать все под метелочку.
Вот бы наша армия обошла Порхов, отрезала его, тогда фашисты не успели бы увезти нас! Мы все мечтали об этом. Но мечты не сбылись. В одно хмурое утро гитлеровцы спешно подняли весь лагерь и под охраной конвоиров и собак погнали на станцию.
Привезли нас в эстонский город Валга. На окраине города, в нескольких рубленых домах, обнесенных колючей проволокой, помещался лагерь-лазарет. В одном из таких домов жили раненые, в других — здоровые военнопленные. Их каждый день посылали на сельскохозяйственные работы: на уборку урожая, рытье траншей для хранения картофеля, переноску овощей на склады и т. д.
Лагерь был относительно спокойный, фашисты нас не очень донимали, режим здесь был слабее, чем в Порхове. Да и питание немного лучше: работающие подкармливали остальных всем, что им удавалось раздобыть. Через наших работающих товарищей население регулярно передавало для раненых бинты, лекарства.
По соседству с лагерем был небольшой особняк — аккуратный каркасный дом, со всех сторон окруженный садом. Хозяйка особняка, пожилая эстонка, для уборки двора и сада каждый день брала двух-трех ходячих пленных, в том числе и костыльников. Работали у нее с 7 утра до 12 дня.