Шрифт:
Только Ив сознавал, что пришли перемены, но он же оттого и создавал себе еще больше иллюзии, чем остальные. Он видел себя на пороге обжигающей вдохновенной жизни, при начале каких-то опасных опытов. И он не знал, что вступает в эпоху безжизненную: четыре года главнее всего для него будут заботы об экзаменах; он попадет в пошлейшие компании; волнения молодости, пустое любопытство сделают его ровней сверстникам и сообщником их. Близко было время, когда величайшей проблемой будет — как взять у матери ключ от входной двери и задержаться дольше полуночи. Иногда, изредка, как из-под земли, из глубин его существа будет подниматься рыдание; он позволит себе оставлять приятелей и в одиночестве за столиком «Кафе Бордо», среди чертополохов и щекастых женщин стиля модерн, будет писать одним духом, на ресторанном бланке, не теряя времени на отделку письма, чтобы не потерять ни единого из тех слов, что диктуются нам лишь однажды. Надобно будет поддерживать существование его второго «я», которое в Париже некоторые посвященные уже вознесут до небес. На самом деле их будет так мало, что Ив потратит еще много лет, чтобы отдать себе отчет в своем значении, измерить собственную победу. Провинциал, уважающий установившиеся репутации, он еще долго не будет знать, что есть и другая слава: та, что рождается втайне, пролагает себе дорогу, как крот, и выходит на свет лишь после долгого подземного пути.
Но тоска ожидала его, и как же Ив Фронтенак мог бы ее предчувствовать у открытого окна своей спальни в эту влажную, сладостную сентябрьскую ночь? Чем больше его поэзия будет соединять сердца, тем обездоленней будет он чувствовать себя сам; люди станут пить эту воду, и он лишь один будет знать, что источник ее истощается. По этой-то причине и станет он не доверять себе, уклоняться от зова Парижа, долго противиться редактору самого главного из передовых журналов, а затем не решаться собрать свои стихи в книгу.
Ив у окна читал вечернюю молитву перед неясными кронами Буриде, перед блуждающей луной. Он всего ожидал, все призывал, даже страдание — только не этот стыд: на много лет пережить свое вдохновение, держаться на обломках славы. И не предвидел он, что эту драму, день за днем, выразит в дневнике, который будет напечатан после Великой войны: он согласится на это, потому что уже много лет ничего не будет писать. И эти жестокие страницы спасут ему лицо; они принесут ему больше славы, чем стихотворения; они очаруют и благотворно взволнуют поколение потерявших надежду. Так, быть может, той сентябрьской ночью Бог видел, какая странная цепь причин и следствий потянется для этого маленького благодушного мечтателя, предстоящего сонным соснам; а мальчик, считавший себя гордецом, еще никак не мог измерить, как далеко простирается его власть, и не подозревал, что многие судьбы на земле и на небе стали бы иными, если бы не был рожден Ив Фронтенак.
Часть вторая
Как далеко источники и птицы! Дальше пойдешь — может быть только света конец. Рембо [6]
XIII
— Пять тысяч франков долга за три месяца! Видано ли было такое в наше время, Дюссоль?
— Нет, Коссад. Мы к деньгам относились уважительно; мы-то знали, с каким трудом они давались нашим дражайшим родителям. Нас воспитывали на культе бережливости. «Порядок, труд, экономия» — таков был девиз моего отца, замечательного человека!
Бланш Фронтенак перебила их:
— Речь не о вас, а о Жозе.
Теперь она жалела, что доверилась Дюссолю и зятю. Дюссоля, когда Жан-Луи раскопал это дело, надо было поставить в известность, потому что Жозе пользовался кредитом фирмы. Дюссоль потребовал собрать семейный совет. Госпожа Фронтенак и Жан-Луи добились того, чтобы не ставить в известность дядю Ксавье: у него было больное сердце, от такого удара ему могло стать плохо. Но к чему было, недоумевала Бланш, впутывать в это дело Альфреда Коссада? Жан-Луи тоже это не нравилось.
Молодой человек сидел напротив матери — немного утомленный конторской жизнью, уже с залысинами на лбу, хотя ему только что исполнилось двадцать три года.
— И какой же он дурак! — говорил Альфред Коссад. — Другие, говорят, эту девицу даром имели. Вы ее видели, Дюссоль?
— Да, было как-то вечером… Нет-нет, не для своего удовольствия! Госпожа Дюссоль захотела раз в жизни сходить в «Аполло» — посмотреть, что это такое. Я подумал, нет причины ей отказывать. Мы, разумеется, заказали ложу, нас никто не мог там увидеть… И эта Стефани Парос там танцевала… знаете ли… с голыми ногами…
У дяди Альфреда заблестели глаза; он наклонился к Дюссолю:
— А говорят, в иные вечера…
Продолжения было не слышно. Дюссоль снял пенсне и запрокинул голову:
— Тут надобно быть справедливым. На ней было трико — коротенькое, но все-таки было. И всегда она в трико — я навел справки. Неужели вы думаете, что я бы допустил, чтобы госпожа Дюссоль… Нет, нет, полноте! Довольно и голых ног!
— И босиком…
— Ну что ж, что босиком… — снисходительно улыбнулся Дюссоль.
— А по-моему, — заявил Коссад с каким-то застенчивым пылом, — это и есть самое возмутительное!
Бланш сердито перебила его:
— Это вы, Альфред, возмутительны!
Он вскинулся, потянул себя за бороду:
— Помилуйте, Бланш!
— Довольно. Надо уже с этим покончить. Ваше мнение, Дюссоль?
— Услать его отсюда, любезнейшая. Ему надобно уехать как можно скорей и как можно дальше. Я предложил бы вам Виннипег… да только вы не согласитесь. Еще нам нужен человек в Норвегии… Можно будет положить ему жалованье — правда, небольшое, но ему полезно побыть в черном теле — малость поймет, чего стоят деньги… Вы согласны, Жан-Луи?