Шрифт:
Георгий Константинович сообщил мне, что закончил воспоминания о Вадиме Леонидовиче Андрееве, и попросил меня прочитать их, высказать свое мнение.
Воспоминания увлекли меня с первых же страниц. Холопов очень простым и ясным, точным штрихом воссоздает образ деликатного и благородного человека, глубокого патриота: недаром же его ужаснуло, что дочка Герцена, живя во Франции, начисто забыла родной язык. В самом же Вадиме Леонидовиче чужбина лишь обострила тоску по родине, а тоска родила и прекрасные стихотворения, и превосходные автобиографические повести «Детство», «Возвращение в жизнь», роман «Дикое поле», которые впоследствии печатались в «Звезде». И разве ж не за свою Россию он сражался в рядах французского Сопротивления?
В этих воспоминаниях ощутим и внутренний полемический заряд: эмигранты не все были одинаковы, у иных процесс осознания своей неправоты — разрыва с родиной — был мучительно-затяжным…
Я знаю другие воспоминания Георгия Холопова. Но и в них он не уподобился просто мемуаристу, которому куда важнее изложить различные факты и случаи из жизни описываемых выдающихся людей, нежели художественно зримо воспроизвести их облик. Нет, Георгий Холопов скульптурно четко, выпукло лепит портреты Соколова-Микитова и Чапыгина, Александра Прокофьева и Михаила Слонимского… Поэтому его воспоминания о писателях — одновременно и художественные произведения.
Отменный денек — ясный и теплый. Солнце проложило по морю к стылому еще ялтинскому берегу широкую ослепляющую дорогу.
Прогуливаемся с Холоповым по набережной. Скрипуче, прожорливо кричат чайки над самой головой. В воздухе — сверкающая пыльца разбитых волн.
— А море-то будто огуречной свежестью попахивает, — делаю я замечание.
— Надо бы не забыть огурцов купить, — откликается он буднично, прозаично.
Парниковыми огурцами, чудовищно огромными, выгнутыми как сабли, торгуют буквально на каждом шагу. Но их размеры угнетают Холопова. Он немножко гурман и старательно разыскивает самые нежнейшие, молоденькие огурцы, которые и впрямь благоухают морской свежестью.
Вскоре сумка Георгия Константиновича полным-полна — я вызываюсь нести ее, увесистую, однако мое предложение отклонено.
Кто из писателей не знает подъем к Дому творчества! Вроде бы он и пологий, но через какую-нибудь сотню метров ноги уже точно свинцом наливаются, шаг становится вязким, укороченным, дышится учащенно.
То же самое происходит с Холоповым. Дыхание у него вырывается уже толчками, ноги точно вязнут в плавком, нагретом асфальте.
— Давайте передохнем, — предлагаю я. — И вообще не мешало бы такси взять.
Холопов отвечает не сразу — лишь после того, как отдышался:
— Оно, конечно, можно бы и на такси. Да, как говорят, дурной пример заразителен.
— Что-то я вас не понимаю, Георгий Константинович…
— Тогда слушайте… В прежние свои приезды в Ялту я часто пользовался такси при подъеме. Однажды еду и вижу Мариэтту Шагинян. Лет ей в ту пору было восемьдесят, если не больше, а она спорым, упрямым шажком поднимается по шоссе, будто колобком катится, только вверх, вверх… Конечно, остановил машину, предлагаю: «Садитесь, Мариэтта Сергеевна, подвезем!» Она же сердито отмахивается: «Сама, сама!.. Без вас обойдусь!..»
Вчера взял в библиотеке книгу Г. Холопова «Иванов день», уже прочитал повесть «Долгий путь возвращения» — о бывшем бандеровце Фесюке.
С каким психологическим тактом писатель раскрывает заблудшую душонку его, но с какой праведной беспощадностью он выворачивает наизнанку кровавые души украинских националистов!
Делюсь впечатлениями о прочитанном, говорю Холопову, что его повесть вообще направлена против националистического угара — увы, живучего.
— Но, — прибавляю, — концовка повести могла быть более впечатляющей, динамичной: бандеровец не примиряется, что Фесюк избирает новый путь жизни, и убивает его.
Холопов замечает спокойно, взвешенно:
— В прежнем варианте повести концовка была более жестокая. Фесюк живет один, всеми отвергнутый, под тяжестью постоянного самонаказания. Но такая концовка вызывала во мне смутное чувство неудовлетворенности. Я решил показать повесть знакомому секретарю одного из райкомов Прикарпатья. После прочтения он сказал: «Таких Фесюков много. Их надо вовлекать в жизнь. Да так оно и есть в действительности: Фесюки через труд вовлекались и вовлекаются в нашу жизнь». Вот почему я считаю нынешнюю концовку повести и жизненно, и политически верной: она дает возможность задуматься скрытым Фесюкам.
Каждый день, прожитый с Холоповым в Ялте, невольно обогащает мой дневник интересными высказываниями писателя.
— Вот мы тут с вами рассуждаем о причинах долголетия горных жителей Азербайджана… А главная — в том, что они мало заседают.
— Взял почитать статьи Руссо о литературе и искусстве. Какая перекличка с современностью! Не потому ли великие по-прежнему остаются великими?
— Симонов работал по строго расписанным часам. Рецензию на мой роман «Грозный год» о Кирове продиктовал машинистке в Союзе писателей в девять часов утра. Хотел встретиться со мной, назначил время, да меня часы подвели. Являюсь, а машинистка говорит: «Он же вас ждал в девять утра». Хоть плачь!