Шрифт:
Воротился он в Петербург в июне и сразу же поехал в Петергоф, где изволила отдыхать от зимних трудов праведных императрица. Удостоился аудиенции в Кабинете и при всех членах оного и в присутствии господина обер-камергера и кавалера графа Римской империи Бирона поднес ея величеству «карту всей той степи с означением реки Кубани и при ней знатных мест, которую сочинил, будучи у хана, по словесным известиям от калмыцкого народа, которая как тогда пред государынею, так и потом к похвале к трудам моим не малою пользою была». Именно так напишет он позже в своих записках.
Вспоминая события прошедших лет, Федор поймал себя на том, что старательно обходит январь следующего года, когда заботами того же обер-егермейстера Волынского попал в число членов Генерального собрания для суда над князем Дмитрием Михайловичем Голицыным. И не то чтобы Соймонов сочувствовал взглядам старого князя или был на его стороне в олигархических стремлениях 1730 года. Мы ведь помним, что Федор Иванович тогда болел и, не думавши, подписал один из «проэктов» шляхетства, привезенный к нему на дом. Хотя история преследований бывших «верховников» не вызывала в нем чисто человеческого сочувствия, но... до поры, до времени он относился к ней, как и полагалось служивому дворянину, сегодня бы мы сказали — лояльно: «Дело, мол, это царское, а я — человек служивый, маленький, мои заботы — сторона».
Однако в последнее время стал Федор Иванович Соймонов человеком уже не «маленьким», а мужем государственным. Да и в придворных интригах благодаря протектору своему Артемию Петровичу понаторел. А находясь все же несколько сбоку, как бы в стороне от развивающихся событий, видел он их особливо выпукло, можно сказать — рельефно. Сколько раз предупреждал патрона, чтобы тот поостерегся. Поворот борьбы его против Головина, за которым всяк видел главных супротивных персон — Остермана и Бирона, стал принимать явно угрожающий характер. Однако Артемий Петрович не желал слушать голоса разума. Своя слава застила ему очи. С того и покатилась его звезда... Когда же это началось-то?..
3
Летом прошедшего года, когда двор был в Петергофе, Волынский, во время очередной инспекции, обнаружил у начальника придворной конюшни Кишкеля недостачу. Не задумываясь, Артемий Петрович выгнал нерадивого шталмейстера вместе с сыном и каким-то родственником унтер-шталмейстером Людвигом, присосавшихся к теплому месту и потерявших совесть. Немцы, поступая на русскую службу, быстро перенимали обычаи страны. Так же стремились окружить себя родными и близкими или хотя бы соотечественниками. И так же крали. Правда, при этом порядка у них бывало больше. Они держали слово и работали лучше. Да иначе и быть не могло: в чужой стране, во враждебном окружении, для любого иноземца единственным способом самоутверждения является умение работать лучше автохтонов. Тот, кто этого не понимал, — проигрывал и тихо уходил со сцены. Ушли бы и Кишкель с Людвигом. Слишком грозной фигурой был обер-егермейстер, чтобы с ним спорить. Но вмешались иные, не известные ни Федору, ни кому-либо другому из конфидентов Артемия Петровича, силы.
В один прекрасный день вызвала императрица Волынского и, показав ему жалобу, подписанную бывшими шталмейстером и унтер-шталмейстером, приказала дать объяснение по существу выдвинутых в жалобе встречных обвинений.
Артемий Петрович места себе не находил от гнева праведного.
— Плуты! — восклицал он вечером, когда в доме на Мойке собрались его конфиденты. — Кишкель уже дважды под следствием был за плутовство и за то сам штрафован... Где вотчинным крестьянам по моему указу помешательства и траты учинены? Где? С каких таких заводов те немалыя суммы помимо издержаны?.. Ну, погодите...
Он бы еще долее бушевал и кипятился, не подай на одном из вечерних сходов голос Андрей Федорович Хрущов.
— Полно, — сказал он, — Артемий Петрович. Неужто за доносом Кишкеля ты иной злонамеренной руки в ослеплении гнева не видишь?..
— Андрей Федорович верно говорит, — поддержал граф Мусин-Пушкин. — Разве посмел бы шталмейстер на тебя доносить, кабы персоны более сильной креатурою не был?.. Ты ищи средь придворных недругов своих...
Да и как мог сей кляузный донос прямо в руки ее величеству государыне попасть, когда все бумаги через Кабинет и тайного секретаря господина Эйхлера проходят? Знал ли Эйхлер-то о доносе Кишкеля? Эйхлер о том не знал.
Были и еще разговоры. Все в тот вечер соглашались, что за доносом Кишкеля надобно усматривать иных персон. И тогда запала в голову Волынского мысль воспользоваться приказанием императрицы и в объяснительной записке вывести на чистую воду главных недоброжелателей.
— Куракин! Это он, хулитель, змей подколодный, зложелателей моих к себе приманивает! — кричал Артемий Петрович, входя в раж. — Он завсегда по мне все вымышленное затевает и вредит. Он, да Остерман, да граф Головин — они всяческие мои добрые дела помрачить и опровергнуть норовят с тем, чтобы все, окромя них, бескредитны были и никто бы не имел к предприятию никакой надежды.
Он вспомнил, как поступил князь Черкасский по восшествии на престол ее величества. В те годы еще все нити управления были в руках Долгоруких и Голицыных. Помимо них никто не мог ни видеть Анну, ни тем более говорить с нею наедине. А что представлял ей князь Дмитрий Михайлович Голицын, то все было скрыто за завесою тайны. И тогда князь Алексей Михайлович Черкасский решился донести новоизбранной императрице, чтобы не изволила всему верить, что из рук голицынских исходит, намекая на то, что за спиною князя есть у нее подлинные и верные слуги ее величества.