Шрифт:
— Охолони-ко Матюшу, чего разогнался, — недовольно проворчал Федор, чувствуя, как снова заскользили сани из стороны в сторону.
— А пущай гонит, недалече осталось.
— Как это «пущай»? А указ? Сколь уже говорено против тех, кто в санях ездит резво и на других наезжают?.. Ить я читал вам, что за скорую езду лакеев будут бить кошками нещадно, а с господ брать денежный штраф...
Семен, кряхтя, снова полез к переднему оконцу. Соймонов продолжал:
— ...В конце прошедшаго года на самого генерал-фельдмаршала господина Миниха каки-то люди парой наскакали. Самого чуть не зашибли, а адъютанта эдак дышлом-то ударили, что чуть жив остался. И утекли...
Семен хмыкнул. Однако, открыв оконце, велел ехать потише. Скорая зимняя езда по Петербургу была настоящим бедствием. Дикая степная удаль — гордость ямщиков и извозчиков. Вельможи тоже старались щеголять резвостью своих запряжек. Верховые, сопровождавшие сановные возки, скакали впереди, вообще не разбирая дороги, били встречных плетьми, топтали. Так продолжалось, пока не учредили на улицах денные караулы из обывателей. Им разрешили ловить и приводить в полицию тех, кто помчится на бегунках или в санях с дышлами, а также извозчиков, которые гоняют в санях, а не верхом...
У первой рогатки их остановили: «Кто такие и куда, за какой надобностью едете?» Кучер Матюша простуженным басом объявил, что-де его превосходительство господин вице-адмирал Федор Иванович Соймонов во дворец к ее императорскому величеству государыне на праздник жалуют...
Караульные отволокли рогатку в сторону, освободили проезд. После страшных пожаров прошлых лет, несмотря на жестокие казни поджигателям, в столице усилились грабежи. Прав был архиерей Феофан, когда еще в 1730 году после первого указа против воров говорил, что жестокостию наказания воровства вывести нельзя, нужно нравственно воспитывать народ. Однако глас просвещенного пастыря оказался тогда гласом вопиющего в пустыне. Обнищавшие, доведенные до отчаяния, голодные крестьяне продолжали совершать поджоги и разбои. Участились случаи воровства в самой столице. Федор сморщился, вспомнил, как совсем недавно, с неделю назад, неизвестные напали на часового в Петербургской крепости. Убили его и унесли сундук с деньгами. В Сенате по этому поводу готовился новый указ. А что указ, разве бумагой народ накормишь и воровство остановишь?..
Но вот и подворье государынино. У сараев разложены костры для согрева дворни, прибывшей с господами. Да только те более поглядывали на двери вольного дома — «ренскова погреба», который по откупу содержал немец Густав-виноторговец. Время от времени мужики по двое, по трое скрывались там, а после выходили оживленные, распространяя вокруг себя соблазнительные ароматы сладких настоек, аниса и тмина.
Семен прикрыл глаза и повел носом по ветру. Морщины порубленного его лица как-то разгладились...
— Но, но, ты тово... — предупредил Соймонов, — не больно. Ноне еще к Артемию Петровичу в вечор ехать. Там тоже не без Бахуса небось будет...
— Что ты, что ты, батюшко, Федор Иванович, — зачастил старик, — нешто я себя не соблюду? Рази ж мы не понимаем?..
— И за Матюшкой гляди. Боле упреждать не стану. — Федор порылся в кошельке и протянул Семену несколько медных монет. — На-ко вот...
Камердинер принял деньги просто, с достоинством поблагодарил. Матюша тем временем уже заворачивал во двор, где тесно, впритык друг к другу, стояли сани и кибитки, кареты, поставленные на полозья.
— Ну, глядите... — Забрав с собою книги, вице-президент Адмиралтейств-коллегии и вице-адмирал Федор Иванович Соймонов вылез на вольный воздух и пошел к высокому крыльцу с двухскатной крышей и лестницей, что вела в сени дворца.
2
Когда он здесь был?.. На масленой, всего неделю назад, с супругой Дарьей Ивановной приезжал глядеть на дивных поезжан дурацкой свадьбы. Поди, весь Петербург сбежался на берег невский чудом надивоваться. Вот уж воистину расстарался патрон, Артемий Петрович. Всех своих конфидентов в дело запряг. Федор Бога молил за милость, что оказался в Кронштадте по кригс-комиссарским делам. А то бы хватило забот и ему. Со всех концов империи выписал Волынский грозными указами сто пятьдесят разноплеменных пар, наказав, чтобы были обряжены в народные костюмы и снабжены чем надобно. Получилась подлинная выставка, прославлявшая всемогущество русской императрицы, повелевающей сонмом племен и народов. Но и того показалось мало. Ежели остяки в расшитых бисером парках ехали на узких санках, запряженных оленями, а камчадалы на собаках; ежели малороссиян в белых свитках влекли медлительные волы, то новгородцев, по указу Артемия Петровича, должна была везти пара козлов, чухон — ослы, а татарина с бритой головою и в стеганом халате и татарку его посадили на свиней... Сие надругательство должно было показать, что по воле ея величества могут быть преодолены и натура, и обычаи басурманские...
Но более всего смеху вызвали среди собравшихся сами жених с невестой. Они ехали на спине огромного слона, обутого в теплые коты. Ехали запертые в железную клетку. Шут Квасник, пьяный, в шутовском кафтане, качался в такт шагам громадного животного, тупо глядя перед собой невидящими глазами. Большие мутные слезы одна за другой катились по его изрытым морщинами щекам. А нарисованный кармином на щеках рот смеялся...
Его невеста — любимая дура императрицы, злобная и грязная шутиха-калмычка с на редкость уродливым лицом, изрытым оспой, пыталась гримасничать. Но сама сучила ногами от страха, куталась в вороха одежд, щурила запухшие щели глаз.
А кругом хохотали. Выкрикивали непристойности. Ржали, закатывались от смеха, тыкали пальцами, делали неприличные жесты, орали, визжали, блеяли, хрюкали... Одним словом — шло веселье...
Дарья Ивановна с мужем тоже смеялись, пока не поравнялся с ними слон.
— Федя!.. — Она ухватила мужа за рукав и прижалась, кивая на седоков в клетке. — Глянь-ко — а ведь оне плачут...
И будто открыли им обоим слезы шутов весь позор и недостойность поганой затеи. Увидели измученные, затравленные глаза инородцев, их сжатые от страха, накрашенные губы и румяна на бледных щеках...