Шрифт:
— Спорно.
— А вдруг?! И кто-то уже хихикает, что меня держат в школе из-за великого папы…
— Перегиб!
— И, допустим, это правда. Занимаю чье-то место. Я расту, расту, расту, а сама об этом не знаю, не знаю, не знаю. Ужас как неловко. Ты когда-нибудь думал об этом? Была мысль?
Она весело крутнула носом, снова пощекотала мое ухо, поджала губы и изобразила, какая она на самом деле важная.
— Нет, — сказал я. Лицо у нее было такое дико симпатичное — не передать. Только сейчас я как следует понял, что та фирменная крыса типа «Восторг» была на нее совершенно, ну, абсолютно не похожа. — Нет, — добавил я. — Еще и четверти не прошло, как я начал учиться в вашей сногсшибательной школе. И с гениальностью, кажется, у меня пока все в порядке.
Наверное, это получилось у меня вроде бы как-то грустно, что ли, потому что она не рассмеялась, а просто кивнула.
— То есть я понятия не имею, что я делаю! — сказала она. — А ведь надо же что-то делать, а? «Мсье Рыжкин, слушаете ли вы по утрам «Нас в галактике только двое»? Ваш вкус в кино?..» Нет, обязательно надо что-то делать! И я имею в виду вовсе не науку. А что-то такое… чтобы, ну… в груди щемило…
Вдруг она привстала, наклонилась надо мной, положила обе ладошки на плечи и спросила, глядя мне прямо в глаза:
— Скажи, это ведь ваша «амфибия» стоит возле дома, ваша?
–Да, — сказал я, даже прошептал.
— Значит, все верно. Все правильно. Я однажды шла домой поздно вечером и вдруг увидела издалека, что над моим домом зависла темная «амфибия», внезапно она взмыла вверх, вертикально вверх, строго над моим домом и исчезла в черном небе. Не знаю почему, но я почувствовала тогда, что это ты за мной прилетал, только не была до конца уверена. Это ты был?
— Да. Да.
— Я тебя очень, очень, очень прошу, как-нибудь возьми меня с собой погоняться на твоей «амфибии», а то на меня иногда такая тоска находит, такая тоска…
Я почувствовал, что еще немного — и я зареву. Я лежал, почти закрыв глаза, руки по швам, и не шевелился. С трудом, но все-таки я спросил то, что цепко засело во мне, с того момента, как я очнулся от своего микропереутомления в кубе.
— Скажи, Натка, а пока ты сидела, а я отключился, накатило, я ничего не говорил? Ничего особенного?
— Нет, нет, — быстро сказала она, закрывая глаза. — Все было очень хорошо. Очень.
Она снова положила мне руку на лоб, я тоже закрыл глаза, и минуты две боролся с собой изо всех сил, чтобы не зареветь уже по-настоящему.
Что-то особенное висело в воздухе, в атмосфере, какие-то флюиды или лучше — малюхасенькие нервные паутинки; все, вроде бы, было как обычно, но я-то знал, что папа должен за завтраком поговорить со мной. Я знал, как трудно ему будет начать, никогда раньше мы дома об этом не говорили, тем более что это была его идея, а я должен был либо одобрить ее, либо забраковать (неплохая роль, правда?), и меня бесило, что папа должен искать какой-то идиотский правильный ход для начала разговора. Мне кажется, я напрягся не меньше, чем он, но, как говорят (я заметил) журналисты, «помог случай». Керамические шестиугольники, на которые мама ставила горячие кастрюли и сковородки, напоминали (графически) молекулу. Я никогда не обращал на это никакого внимания (этого еще не хватало!), папа, я думаю, тоже, но на этот раз он заметил и сказал, чуть неестественно засмеявшись:
— Наша семнадцатая. Знаешь, кстати, у меня есть одна мысль.
В эту секунду я вдруг понял, что совсем забыл о том, что если папа сумеет придумать свою первую фразу (а он сумеет, любую — но сумеет), то вторую, ответную, придется придумывать мне, а я ее не знаю, не позаботился. Я так ясно ощутил вдруг, что не могу, не могу вот, и все тут, сказать ему: «Давай, посмотрим», или: «Слушаю тебя», или (бодрое): «Черт побери, ну-ка, валяй, сейчас разберемся», что совершенно для себя неожиданно схватил эту шестиугольную подставку и шмякнул ее об пол, тихо крикнув:
— Вот так же мы и ее, заразу семнадцатую, разломаем… а потом — перестроим!
Папа глядел на меня сумасшедшими, удивленными глазами, но его улыбка была уже нормальной, чуть ли не радостной. Само собой, мама влетела с кухни как пуля, услышав смертельный стон рушащегося домашнего хозяйства.
— Уронил, — сказал я. Папа добавил:
— Несчастный случай. Ничего, обойдемся, у нас их много.
Мама охнула для порядка и пошла заваривать чай, папа полез за бумагой и авторучкой, я собрал с полу черепки, мы сели рядом, и папа написал на листе бумаги длиннющую цепь Дейча-Лядова и подчеркнул нашу красавицу — семнадцатую и почему-то двадцать шестую, о которой раньше мы никогда и не думали.
— Ого! — сказал я. — И до двадцать шестой дошло дело?! А верно, она славная — усики, как у жучка?
— Усатенькая, — сказал папа. — Но на всякий случай можешь считать двадцать шестую условно.
Он не записал формулу, а изобразил вид семнадцатой крупно и отдельно от всей цепи, а двадцать шестую начертил таким же образом рядом.
— Итак, — сказал он. — Мы научились ломать семнадцатую, но не можем ее перестроить. Почти все комбинации внутри цепи самой семнадцатой никакого эффекта не дали. Конечно, можно варьировать и дальше, комбинаций еще достаточно, но чует мое сердце — ничего у нас не выйдет. Я предлагаю (он разорвал, сломал на чертежике семнадцатую) вот так и вот так. Мы включаем в ее цепь субъединицу двадцать шестой, она вполне монтируется. Остатки мы легко ликвидируем, понимаешь? В итоге — новая молекула, номер ее не важен, просто новая молекула, какая нам по качеству и нужна. А семнадцатая и двадцать шестая — тю-тю, исчезли за ненадобностью! — Он засмеялся очень легко и весело. — Ну, как?