Шрифт:
Образцовый союз лирического смятения и точности.
Все стихотворение закипает на огне двух финальных строк:
И мщенье, бурная мечта Ожесточенного страданья.(Сильвио из “Выстрела” создан со знанием дела!)
Первая строка – стремительное введение: “Всё в жертву памяти твоей…”
Дальше пять с лишним строк как бы запальчивого перечисления семи (можно загибать пальцы) разновидностей жизненного опыта, озаренных наваждением любви – на женщине свет сошелся клином:
И голос лиры вдохновенной, И слезы девы воспаленной, И трепет ревности моей, И славы блеск, и мрак изгнанья, И светлых мыслей красота, И мщенье…– и вдруг в самом конце этого с виду лихорадочного перечня – по-научному точное определение последнего из перечисленных обстоятельств и переживаний – жажды мести: “бурная мечта ожесточенного страданья”.
Сходное устройство таланта и у Владислава Ходасевича, которого Набоков назвал “литературным потомком Пушкина по тютчевской линии”:
Странник прошел, опираясь на посох, — Мне почему-то припомнилась ты. Едет пролетка на красных колесах — Мне почему-то припомнилась ты. Вечером лампу зажгут в коридоре — Мне непременно припомнишься ты. Что б ни случилось, на суше, на море Или на небе, – мне вспомнишься ты. 1922В этом стихотворении тоже восемь строк. Первые шесть посвящены причудам восприятия в пору влюбленности, две последние – обобщению этих странностей и выводу. Но у Ходасевича стихотворение подсвечено умилением и удивлением, интонации задан прогулочный темп. А у Пушкина – строфы озарены сполохами сердечной муки и уязвленного самолюбия. Строки несутся стремглав, и заключительное меткое наблюдение сделано на такой скорости, что ему не грозит отозваться сентенцией!
Давно обратив внимание на пушкинскую психологическую точность, я как-то воспользовался ей для своих нужд. В одном прозаическом опусе мне понадобилось описать ревность, и я не поленился пронумеровать в стихотворении Пушкина “Простишь ли мне ревнивые мечты…” (1823) ситуации, когда, согласно автору, эта напасть возникает. Я насчитал их семь (снова семь!), и мне хватило с лихвой.
1. Окружена поклонников толпой, Зачем для всех казаться хочешь милой, И всех дарит надеждою пустой Твой чудный взор, то нежный, то унылый? 2. Мной овладев, мне разум омрачив, Уверена в любви моей несчастной, Не видишь ты, когда, в толпе их страстной, Беседы чужд, один и молчалив, Терзаюсь я досадой одинокой; Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокий! 3. Хочу ль бежать, – с боязнью и мольбой Твои глаза не следуют за мной. 4. Заводит ли красавица другая Двусмысленный со мною разговор, — Спокойна ты; веселый твой укор Меня мертвит, любви не выражая. 5. Скажи еще: соперник вечный мой, Наедине застав меня с тобой, Зачем тебя приветствует лукаво?.. 6. Что ж он тебе? Скажи, какое право Имеет он бледнеть и ревновать?.. 7. В нескромный час меж вечера и света, Без матери, одна, полуодета, Зачем его должна ты принимать?..И я списал, как некогда в школе, все семь пунктов в виде подстрочника на современном русском с вкраплениями нужных мне реалий.
Но это так – к слову.
Раз я вспомнил школу, вспомню и программный шедевр:
На холмах Грузии лежит ночная мгла; Шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой… Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит, И сердце вновь горит и любит – оттого, Что не любить оно не может. 1829Английский поэт Альфред Хаусман (1859–1936) писал: “Поэзия представляется мне явлением скорее телесным, чем интеллектуальным…” Вот и здесь: раз помянуто сердце (какой же лирик его не поминает?), то упоминанию этому, оправдывая штамп, предшествует звукоподражание – сердечные перебои, аритмия: “тобою, / Тобой, одной тобой…”
И снова под занавес лирический герой внезапно бросает на всю эту “лирику” взгляд со стороны:
И сердце вновь горит и любит – оттого, Что не любить оно не может.Вчитаемся непредвзято в хрестоматийные строки. Женщине, адресату стихотворения, впору и обидеться: оказывается, ее любят не за ее достоинства, а в силу повышенной эмоциональности лирического героя, его влюбчивости попросту говоря! В восьми строках очень пушкинское сочетание любовного морока и трезвости почти базаровской – на грани цинизма!
Теперь – одно из самых соблазнительных стихотворений Пушкина.
Из Пиндемонти
Воинствующие эстеты ставят это стихотворение в пример как образец поэтической и поэтичной гражданской апатии, особенно в смутные времена, когда аполитичность удобна: вроде как они получили патент на нее из рук самого Пушкина.
Другие поклонники Пушкина приводят “Из Пиндемонти” как пример поэтического шедевра, но заблуждения или лукавства гения из-за традиционного российского гражданского бессилия, мол, виноград зелен…
Но если вчитаться в стихотворение непредвзято, отрешась от современных идеологических клише, можно прийти к выводу, что в стихотворении почти нет полемического задора – автор и впрямь обретается над схваткой. “Из Пиндемонти” – не руководство к действию или бездействию, а идеал: автор хочет, чтобы жизнь не чинила препятствий в утолении духовных запросов именно ему, избавив при этом именно его от отстаивания своих интересов, как гражданских, так и экономических. (О презрении к низким материям – цензуре, налогам, политике – в стихотворении написано черным по белому.) Заведомо несбыточная мечта, чтобы жизнь обошлась с лирическим героем как-то по-особому, с серьезными послаблениями, вопреки существующему порядку вещей. Иными словами, Пушкину для счастья необходимо быть и в ежедневном обиходе любимцем небес, баловнем судьбы.