Шрифт:
Я почувствовал, как что-то колышущееся и упругое, отделённое от моей груди только тонкой материей, слегка придавило меня к брёвнам боны. И как сильно нагретый угол металлической скобы, скрепляющей брёвна, больно упёрся в моё плечо. Затем тупой округлый угол скобы вдавился в моё тело ещё больше, и я почувствовал на себе непривычную, неудобную тяжесть Лениного тела, такого горячего, способного, казалось, обжечь.
Обветренные и совсем не сухие, а сочные, как оказалось, губы коснулись губ моих…
Ленина щека пахла цветом черёмухи и свежим ветром. И этот мимолётный запах напомнил мне одновременно и упругий февральский ветер с его едва различимым запахом талого снега, и запах свежего надкушенного на морозе яблока, которое от нетерпения, ещё не дойдя до дома, достаёшь из подарка и вгрызаешься в его тугую мякоть, возвращаясь с новогодней ёлки.
И это мимолётное морозное воспоминание с зажжёнными на столбах, в ранних декабрьских сумерках, фонарями с жестяными плоскими плафонами, раскачиваемыми ветром, вызвавшее какое-то лёгкое сожаление о чём-то навсегда ушедшем, и было в то же время самым приятным из всего только что случившегося…
Елена резко оттолкнулась руками от боны и, опустив ноги в воду, села на её край спиной ко мне.
Я подсел к ней, ощущая в голове звенящий вакуум и бестолково думая о том, что бы такое весёлое, остроумное, шутливо-рассмешительное сказать… Хотел положить ей руку на плечо, но она словно прилипла к моему боку.
Вода, доходившая почти до колен, холодила наши ноги, которыми мы в ней болтали. Они странно уменьшались и казались в воде невероятно белыми. Мальки гальянов тыкались разинутыми ртами в пальцы ног, пытаясь отхватить свой пай, как только нога под водой замирала…
Наше молчаливое сидение становилось уже тягостным, но никакие слова на ум, увы, не приходили. А поцеловать Лену, чего мне так сейчас хотелось, я не решался.
Лена резко и упруго, как ивовая ветвь, распрямилась, встала на ноги. Откинув резким движением головы за спину свои тяжёлые густые волосы, почти доходившие до поясницы, она начала покачиваться с пятки на носок на округлости крайнего бревна боны, будто готовясь к прыжку в воду. Затем, не то лукаво улыбнувшись, не то сожалея о чём-то, спросила меня:
– Знаешь, что я написала у тебя на спине?
– Что? – спросил я сухим и каким-то треснувшим голосом.
– Он дурачок, потому что никого не любит…
Сказав это, Лена повернулась ко мне спиной и побежала по боне к её началу, к берегу. Высоко и красиво забрасывая свои длинные, стройные, загорелые ноги. (В школе я так и не догнал Лену в росте. И даже через год, когда мы танцевали с ней на выпускном бале, она, специально надев туфли без каблуков, была всё же чуть выше меня.) Тёмная волна волос, как накидка, наброшенная на её плечи, то вздрагивала, то разлеталась по ветру, на какое-то мгновение как бы замирая в полёте.
А я так и остался сидеть на брёвнах, оглушённый её поцелуем, с опущенными в воду ногами, и всё ещё чувствуя не только прохладу воды, но и боль ниже ключицы с левой стороны, не то от металлической скобы, не то ещё от чего-то. И ещё какую-то неловкость, растерянность – даже потерянность. Как будто я совсем не знал, что же мне делать теперь и как дальше жить.
Наверное, мне надо было догнать Лену. Сказать ей что-то значительное, проникновенное. Но я чувствовал, что не способен на это сейчас. И в глубине души был рад тому, что остался посреди реки и этой тишины один.
* * *
Окончание школы воспринималось мной как прощание с детством. То есть как событие довольно грустное, ибо я никогда не стремился повзрослеть, поскольку процесс этот связывался в моём сознании со скукой повседневных обязанностей и забот взрослой жизни.
Конец ознакомительного фрагмента.