Иванов Анатолий Степанович
Шрифт:
— Сосенки-ёлочки! — воскликнул он, остервенело сверкнув глазами. — Сейчас они пожалеют, что не задавили нас тут. Магомедов и вы, Савельевы, — к орудию!
Справа, на западе, где небо было темнее всего, оно осветилось вдруг бледно-оранжевым заревом, будто именно оттуда, с противоположной стороны, вздумало сегодня взойти солнце, и до высоты, до огневой позиции бывшей батареи, от которой осталась одна пушка, докатился гул, глухой и могучий. Он шёл будто под землёй, колыша её, грозя ежесекундно разорвать недра, вырваться наружу и тогда уж в неудержимой ярости затопить всё вокруг, смять, растереть в порошок всё живое и мёртвое.
Четверо людей на высоте, измученных, слабых и беспомощных, невольно повернули головы на этот зловещий звук.
— Началось, — ссохшимися губами прошептал Ружейников. — Наше или немецкое?
Старший лейтенант не произнёс слова «наступление». Но это и так было ясно.
— Я говорил, Сёмка, что сегодня будет дело, — улыбнулся Иван весело, облегчённо, будто все смертельные опасности были уже позади.
— Чему радуешься? — рассердился Ружейников. — К орудию, говорю! Выкатить вот сюда, на прямую наводку. И слушать мою команду!
Небо над рекой, лесом и болотами снова было завалено теперь, опутано космами дыма, но сквозь редкие прогалины виднелись синие окошки, они становились всё светлее, сквозь них проливался на искорёженную снарядами и бомбами, на сожжённую безжалостным огнём землю новый, длинный летний день…
Этот новый день войны, который, может быть, мало чем отличался от многих и многих предыдущих, стал, как и предыдущие, последним для тысяч людей, мужчин и женщин, молодых и пожилых, хороших и плохих, известных и безымянных…
Этот день стал последним для Алексины, молодой и красивой женщины, с отвращением носившей в себе чужой и ненавистный ей плод, для азербайджанца Магомедова родом из Шемахи, для капитана Кошкина, чья жизнь, несмотря на выпавшую ему тяжёлую судьбу, была не длинной, но прекрасной… Война, как ненасытное чудовище, пожрала очередные свои жертвы и с грохотом покатила дальше, а земля поседела за этот день ещё больше…
В этот день закончил никчёмный свой жизненный путь и Леонид Гвоздёв, человек подлый и мерзкий, каковых тоже в немалом количестве производит природа. Но он погиб не от фашистской пули, его застрелил Зубов, сын бывшего белогвардейского полковника, вор-рецидивист, приговорённый когда-то советским судом к высшей мере наказания. Прикусив до крови губу, он полоснул его из автомата в тот момент, когда Гвоздёв, перебежавший уже к немцам, выхватил из зелёного ящика снаряд и подал его вражескому артиллеристу. Немец, долговязый и сутулый, согнувшись, принял снаряд и повернулся к пушке, собираясь вогнать его в ствол, не заметив ворвавшегося сквозь тучи пыли и дыма на огневую площадку Зубова. Автомат в руках Зубова несколько раз дёрнулся, немец мешком отвалился в сторону, тяжёлый снаряд, выпав из его рук, ударился о станину и покатился куда-то.
— Зу-уб! — заорал Гвоздёв, отпрянувший вбок. — Зуб… зачем? Мы с Макаром решились!
— С-сучка! — Неожиданная всё-таки злоба и ненависть к Гвоздёву перекосили лицо Зубова. — Когда успел? Когда?!
— И ты давай с нами! — На грязном, взмокшем лице Гвоздёва торопливо дёргались белки глаз. — Ты… Зу-уб!
И, прокричав это, повалился туда же, где лежал немец-артиллерист, стал корчиться на земле, захрипел, на губах у него запузырилась пена. Не обращая внимания на вой и визг штрафников, густую матерщину, которая то накатывалась валом, то захлёбывалась, тонула в треске автоматов, грохоте орудийных выстрелов, Зубов шагнул к Гвоздёву.
— Ты… сволочь! — прохрипел тот, поднимая уже мёртвое лицо. — Сволочь, сволочь…
Волчья ярость опять захлестнула Зубова. Нет, его нисколько не задели и не оскорбили слова Гвоздёва. Зубов вспомнил вдруг только что погибшую у него на глазах беременную женщину Алексину; закусив до крови губу и подняв автомат, двумя длинными очередями крест-накрест окончательно пришил Гвоздёва к земле.
На это Зубов истратил последние патроны в диске. На поясе у него было два запасных, но менять пустой диск он не стал. На огневой площадке валялось несколько убитых немцев, а в стороне, у земляной стенки, скорчившись, лежал какой-то штрафник в окровавленной гимнастёрке. Зубов нагнулся к убитому штрафнику, выдернул из-под него автомат, а свой отшвырнул в сторону и побежал вдоль траншеи, в дым и грохот.
Он убежал, а штрафник, из-под которого он выдернул автомат, шевельнулся, повернул голову и усмехнулся. Это был Макар Кафтанов. Несколько минут назад они с Гвоздёвым, тяжко дыша, свалились на эту огневую. Возле орудия в дыму и копоти суетился только один немец, весь расчёт был уже перебит. Немец отпрянул было за пушку, выхватил одновременно парабеллум. Но Кафтанов и Гвоздёв торопливо бросили на землю свои автоматы и подняли руки.
— Мы сдаёмся! — заорал Гвоздёв и повторил это, к удивлению Кафтанова, по-немецки: — Wir ergeben uns! Wir geh"oren zu einer Strafkomande. Wir sind Gefangene. [6]
6
Мы сдаёмся! Мы из штрафной роты. Заключённые.
— О, зер гут, — недоверчиво произнёс немец, кивнул на снарядный ящик. — Dann helft mir. Reicht mir die Munition. [7]
Гвоздёв кинулся выполнять распоряжение, а Кафтанов Макар вдруг покачнулся и, схватившись за левое плечо, стал оседать, простонав:
— А-а, з-зараза…
— Кто? Что? — метнулся к нему было Гвоздёв.
— Не знаю… Рвануло за плечо вот. Ты что, специально эти немецкие слова выучил?
— Munition! [8] — рявкнул в этот момент немец, и Гвоздёв шагнул к ящику.
7
Тогда помогайте мне. Подавайте снаряды.
8
Снаряды!