Иванов Анатолий Степанович
Шрифт:
— Что за чёрт, — пробормотал он. — Тебе ничего не кажется?
— А что? — Вера тоже очнулась от задумчивости.
— Будто вымерло всё.
— Действительно. — Девушка пошевелила тонкими бровями. — Хотя вроде где-то голоса.
Они быстро зашагали вдоль улицы. Возле двухэтажного, из красного кирпича, здания военкомата толпились люди. Какой-то старичонка сидел на нижних ступеньках высокого деревянного крыльца с перилами, сосал трубку и говорил:
— Оно конешно, сейчас медикаменты всякие. А што ёд ваш этот, так это — тьфу, понадёжней средства есть. Земля вот с порохом — куды вашему ёду.
— Болтаешь ты, папаша, — сказал какой-то парень.
— Что болтаешь, что болтаешь? — вскочил старик, задрал рубашонку, оголив синий бок. — Вот, гля. Дыра была — кулак влезет. Это, значит у году в пятнадцатом было. И шли мы в штыковую, помню. Не успел я пробежать саженей восемь — кы-ык хватанёт меня за этот бок. Снарядным осколком, соображаю, полоснуло. Глянул — бок аж дымится. Упал, конешно. Тут сестра милосердия меня на загорбок и потащила с бою… И уж как этим ёдом вашим ни мазали! А рана всё гноится. Ну, думаю, насквозь меня прогноят доктора, самому надо лечить. Раздобыл пороху, колупнул в больничном саду горсть земли. Развёл это водицей…
— Кипячёной? — полюбопытствовал тот же парень.
— Балбес! — рассердился старик. — Надсмешник, право слово. А бок — вот он, гляди, гляди, — старик опять вскочил, задрал рубаху. — Замазал, бинтом потуже затянул, и дён через семь только синий рубец остался. А то кипячёной… — И старик сел на прежнее место, сердито нахохлился.
— Щипало хоть? — сдерживая смех, спросил пожилой мужчина.
Но старик, видно, не заметил иронии, ответил серьёзно:
— Не без того, конешно… — И повернулся к парню: — А ты, балабол, надсмешки-то строй, а не забывай рецепту: горсть земли, полгорсти пороху на полкружки воды. На войну-то тебя, может, завтра же заберут…
— Слушайте… Об чём это вы? Какая война? — спросил Семён.
— Как какая? Ты откуда, друг, свалился?
Вскрикнула вдруг Вера, вцепилась Семёну в плечо острыми пальцами, порывисто задышала.
— Да постой ты, — недовольно сказал Семён, попытался даже сбросить её руки. — Объясните…
Но из сумрака выскочил Колька Инютин, потащил Семёна от крыльца, сбивчиво и возбуждённо говоря:
— С немцами война-то, Сём… Пока мы рыбалили, немцы войну открыли. Я уж дома был. Матка плачет, отец из угла в угол ходит молчком. Твой батя — я видел через плетень — тоже хмурый, сердитый… Это что же, а!
— Сёма, Сёма! — Вера опять повисла на плече. — Тебя возьмут же теперь…
— Так… — сказал Семён. — Погоди, Верка. Не реви раньше времени.
— Действительно… Дура она у нас, — шмыгнул Колька носом.
— Ладно, пошли домой…
Когда Семён зашёл в дом, отец, как утром, сидел у открытого настежь окна, курил, пуская дым на улицу, в темноту. Мать, молчаливая и тихая, стараясь не греметь посудой, собирала ужинать. Димка и Андрейка забились в угол, испуганно сверкали оттуда глазёнками. Ведёрко с уловом, забытое, ненужное сейчас, стояло на скамейке возле двери.
— В самом деле, что ли… война? — спросил Семён.
— Давайте ужинать, — вместо ответа проговорил отец и выбросил окурок через окно.
За едой никто не проронил ни слова. Поужинав, Семён вышел во двор, поглядел на ярко горевшие в чистом небе звёзды. «Как же она там идёт, война, ночью-то?» — пришла вдруг глупая мысль. Семён знал, что эта мысль глупая, но никаких других почему-то не приходило.
Качнулся, затрещав, плетень, Семён поморщился: «Верка». Ему сейчас не хотелось её видеть и вообще никого не хотелось видеть. Но это был опять Николай Инютин.
— Слушай, Сём, смогу я военкоматчиков обмануть, а? — спросил, подойдя, Колька.
— Каких ещё военкоматчиков?
— А что? Я рослый. Скажу, с двадцать третьего года.
— Пошёл бы ты! — зло вымолвил Семён, сел на скамеечку, врытую у стены, стал смотреть в темноту.
— А метрики, скажу, потерял. Очень просто… Три года всего надбавлю, как они проверят? А, Сём?
Семён молчал, думал о чём-то. Колькиного голоса он будто не слышал. Затем встал и ушёл в дом.
Когда стемнело, Аникей Елизаров, зыркая по сторонам, подошёл к длинному бревенчатому зданию, обсаженному клёнами, вильнул к крыльцу, над которым тускло горела лампочка. За дверью был длинный узкий проход, в конце которого, за барьерчиком, сидел в фуражке с красным околышем дежурный.
— Меня тут начальство вызывало, — сказал он. — Елизаров я.
— Яков Николаевич, что ли?
— Ага…
От дежурного вправо и влево тянулся широкий, как улица, коридорище с обитыми чёрной клеёнкой дверями. Только одна дверь, в самом конце коридора, была обита красной кожей. Елизаров подошёл к ней, дёрнул на себя.