Иванов Анатолий Михайлович
Шрифт:
Он прислонил вилы к стенке конюшни, вздохнул.
– Бабье - глупьё, а легше им с ихними приметами.
– Здоровье-то как, Петрован Никифорыч?
– А чего нам, бывшим петухам? Курочек теперя не топчем, здоровье и сберегается.
Володька Савельев уже распряг лошадь, увел в конюшню и там покрикивал на нее, водворяя в стойло. По-прежнему пекло солнце, Головлев, присев у стены на корточки, свертывал папиросу.
– Да я вот вижу - у вас все здоровы и сыты, - промолвил Хохлов.
– В других колхозах мало сказать - хуже. Голодают люди.
– В других, - усмехнулся Головлев, слюнявя папиросу.
– В других и председатели другие. А наш-то Панкрат Григорьич...
Что-то прокололо будто сердце Хохлова, оттуда заструилось кислое, холодное, во всей груди стало пощипывать.
– А что он... ваш? Чем же от других отличается?
– Ну, он что... Сам подыхает, а людям не дает. Бабенки наши говорят: скончается - памятник ему поставить надо...
– За что?
– Дьк за что человеку памятник ставят? За душу его человеческую.
Иван Иванович зло глянул на палящее солнце и начал старательно, на все пуговицы, застегивать истрепанное демисезонное пальто, будто ему стало холодно.
– Душа-то у людей разная бывает, Петрован Никифорыч, - промолвил он с горьковатой усмешкой.
– То есть человечность эта разное содержание имеет...
Старик поднял голову, поглядел на председателя райисполкома пристально, долгим, пронизывающим взглядом. Глубокие морщины вокруг глаз его были неподвижны, а потом шевельнулись. И он тут же опустил дряблые веки с редкими, выцветшими за долгую жизнь ресницами.
Потом Головлев некоторое время молчал. Он все сидел на корточках, выгнув спину, чуть свесив голову в скатавшейся овчинной шапке, обнажив старческую, вдоль и поперек изрезанную глубокими бороздками шею. Глядя на эту шею, на всю фигуру старика, Хохлов вдруг подумал, что Головлев не так прост, как кажется с первого взгляда, что проницательности ему не занимать, он догадался о его подозрении относительно Назарова - и вот обиделся за своего председателя. Но ведь такая обида тоже несправедлива! И Головлев, и многие другие колхозники могут защищать своего председателя, исходя из сугубо эгоистических интересов, именно за то, что тот, как поговаривают, наловчился утаивать от государства какую-то часть урожая и тайно делить его потом меж колхозниками.
– И за что ему судьбина такая?
– качнул головой старик.
– Полипов, прежний председатель райисполкома, этак же напраслины всякие возводил на Панкрата. Ты вот новый начальник - и тоже... Всяким злобным разговорам про Назарова, выходит, веришь?
– Я, Петрован Никифорыч, не то чтобы верю...
– А вот коли дуролом какой над народом стоит, так на него у тебя подозрение в нету?
Головлев сердито плюнул на недокуренную самокрутку, сунул ее за козырек шапки и поднялся.
– Сытый, говоришь, народ у нас в колхозе? Так это что, в злость тебя кидает? Ты песенки бы, что ли, веселые пел, если бы народ и у нас с голодухи запух? А хлеб для фронту кто сеять бы стал?
– Да ведь сытость сытости рознь!
– прикрикнул Хохлов и покраснел, чуть отвернулся. Иван Иванович всегда краснел и смущался, когда приходилось резко говорить с людьми. И прибавил уже опять мягко, виновато: - Сытость-то, Никифорыч, по-разному ведь можно, как бы это выразить... обеспечить.
– Вот-вот!
– встрепенулся старик.
– Именно...
Головлев шагнул к стенке, взял свои вилы и проворно обернулся, будто хотел с этими вилами броситься на председателя райисполкома. Но воткнул их рожками в землю, обе заскорузлые ладони положил на конец черенка, уперся в руки подбородком, заросшим сивыми волосенками.
– Вот что обрисую я те, мил человек...
– Он глядел не на Хохлова, а куда-то на Звенигору, на взметнувшиеся в синюю высь неподвижные каменные громады, облитые щедрым желтым солнцем.
– Обрисую, значит, а ты начальственной своей мозгой уж пошурупай...
Последние слова неприятно резанули Хохлова, даже не сами слова, а тон, каким они были произнесены. Голос старика был холодный, насмешливый, почти издевательский. Но Иван Иванович смолчал.
– Прошлогод Панкрат особую бухгалтерию завел. Какая семья сколь картошки накопала, сколь тыквов с огороду сняла, морковки там, сколь кадушек огурцов да капусты насолила... Время прошлой осенью, помнишь, тяжелое было, непогодь много стояла. Огородишки-то Панкрат дал людям все ж таки убрать. И завел, значит, этот подсчет. Сена каждому дал накосить для скотины. И опять в свою тетрадку занес, кто сколь копешек поставил али стожков. А для чего?