Шрифт:
Я киваю. И замираю, в ожидании ответа. Она ощущает мое тревожное молчание и, смеясь, успокаивает:
— Nicht schlecht Namen. Gefaellt mir! All. Mehr Дagmar nicht. Ist Dvosya![2]
4
А еще мы говорили про дом с крыльцом. Двося никогда не имела дома ни с крыльцом, ни без. Ее домом был бродячий цирк и приют. Дом с крыльцом был у брата ее отца Отто. Про Отто она всегда говорила хорошо.
— Он добрый! Когда он приходил к нам в цирк и потом, когда навещал меня в приюте, всегда приносил мне домашнюю колбасу. Он сам ее делает. Она дымом пахнет, просто голова кружится… Я, наверное, этот запах никогда не забуду!
— Но он отдал тебя в приют, — замечаю я.
— Не он, а тетя Эльза, — возразила Двося. — Он мне сказал, что тетя Эльза сказала, что бы он сделал выбор: я или она?! И что ему было делать?
Двося вопросительно смотрит на меня, и сама себе отвечает:
— Конечно, выбрать Эльзу! Жена главнее всех родственников! — потом заметив мой сомневающийся взгляд, добавила: — И муж главнее всех родственников! Так говорила моя мама. Она убежала из дома ради папы. Семья от нее отказалась. Она была бы баронессой, а стала циркачкой. У нее был дом с крыльцом и у них были свои лошади. Поэтому в цирке она стала вольтижером. Ты знаешь, что это такое?
— Не знаю, — говорю я. — Я вообще ничего не знаю про цирк! К нам в местечко цирк не приезжал.
— Вольтижер — это гимнаст на лошадях, — объяснила мне Двося. — Мама делала упражнения на скачущей лошади. Она погибла, когда я была совсем маленькой. Упала с лошади и та ударила ее копытом. Нечаянно. Так мне папа сказал, — Двося ладошкой вытирает появившеюся слезу и несколько минут молчит. А потом говорит: — Когда папы не стало, мы тогда выступали в Нюрнберге, хозяин цирка гер Шнитке сам меня отвез к папиному брату в Ганновер. Я просилась оставить меня в цирке, но он сказал, что дал слове папе, если что-нибудь с ним случится, отвести меня к дяде. Папа не хотел, что бы я стала циркачкой.
Вообще, мы никогда с Двосей не говорим о нашем прошлом, и узнаю я о нем, из вот таких нечаянных разговоров. Мы больше говорим с ней о будущем, таком же неясном, как и наше прошлое.
5
В плену Хаим работал на стройке, и, вернувшись в Краснополье, на удивление всем, сын ребе устроился плотником в строительную бригаду в только что созданном райпотребсоюзе. Бригада строила магазины по всему району, и Хаим неделями не был дома, перебираясь из одной деревни в другую. Двося устроилась учительницей немецкого языка в еврейскую школу, в которую революция преобразовала ешиву. Церковь и синагогу закрыли, но первое время не трогали ни батюшку, ни раввина, и те продолжали службу у себя дома. Неделями, оставаясь без Хаима, Двося чувствовала себя неловко в доме его родителей. Относились они, конечно, к ней хорошо, но особой близости не было. Все было, как когда-то в приюте с подружками по комнате: и вместе вроде бы жили, а мыслями были далеко. Двося, как-то назвала реб Аврума татэ, как называл его Хаим, но ребесн ее поправила:
— Называй реб Аврумам рэбэм. Так его все зовут.
После этого Двося не решилась назвать Двойру мамой. И, как все в местечке называла ее ребесн. Один раз она попыталась помочь ребесн на кухне, но та замахала руками, сказав, что сама справляется. Когда она рассказала про это Хаиму, тот успокоил ее, сказав, что еврейская кухня, как Петербургский университет, сделаешь, что-нибудь не так, и будет гвалт до Иерусалима.
— Я сам кончал хедер, и то все секреты кашрута не знаю, — слукавил он, успокаивая жену. — Придет время — научишься этой мудрости.
А время не стояло на месте. Революция все крепче сжимала свои объятья, кроша и исправляя все, что не подходило под ее понимание счастья. Сначала закрыли еврейскую школу, переведя всех учеников в обычную. Учителей, которые знали только идиш, отправили по домам. Двося каким-то чудом устроилась нянечкой в детский сад. Потом запретили священнику и ребе дома устраивать молельни, и, в конце концов, выселили из местечка в один день и батюшку, и ребе. Узнала об этом Двося на работе, когда прибежала в детсад за детьми попадья.
— Ссылаюць нас, — сказала она Двосе. — У Сiбiр! I вашых бацькоу таксама! Бягi, дзетка, да хаты, можа паспееш развiтацца![3]
И Двося побежала домой. Прибежала она к дому почти вместе с подъехавшим грузовиком с милиционерами.
Когда машина подъехала к дому, в кузове сидела уже семья батюшки Кирилла: он с попадьей и семеро ребятишек, один меньше другого. Хаима в тот день не было дома, он, как всегда был в командировке, и пришедшую беду Двося встретила одна. Ребе и ребесн, ничего не соображая, двигались по дому, перебирая вещи и ничего не беря с собой. Милиционер прикрикнул на них, что бы шевелились, и тогда ребе положил Тору и Сидур в сетку, и ничего не говоря, пошел к машине. Ребесн несколько минут поддержала в руках пустую кошелку, потом положила в нее недельной давности халу, завернула в газету кусок такого же старого, как хала, творога, прикрыла все полотенцем, и держа кошелку в руках, присела на табуретку, как всегда делала перед дорогой. И тогда Двося, схватив большой мешок от картошки начала складывать в него все, что попадалось под руку, очищая кухонный шкаф от продуктов, потом вспомнила, что в печке стоит чугунок с картошкой с мясом и суп с мандэлах, вытащила все из печки, перевязала полотенцами, и то же отправила в мешок.
— Вос ду тутс, — закричала, внезапно очнувшаяся от своих мыслей, Двойра. — Флэйшикэ мит милхикэ! (Что ты делаешь! Мясное и молочное! — идиш) — Потом махнула рукой, встала со стула, и пошла вслед за ребе к машине.
До Двоси дошло, что она сложила мясное и молочное вместе, и она начала выкладывать молочное, но милиционер, увидев ее копание с продуктами, закричал, что ждать не будет: им надо успеть к кричевскому поезду, и Двося, уже не думая ни о чем, вернула молочное в мешок и побежала к машине. Реб Аврум, забравшийся в кузов, замахал руками, отказываясь от мешка: