Шрифт:
Немногое изменилось здесь за четверть века: те же дорожки, обложенные красным кирпичом, те же газоны, вышка для часового, казарма, показавшаяся Марии Петровне хмурой, сиротливой. Она не сразу догадалась, отчего такое впечатление, но потом увидела: все двери закрыты, окна заколочены. Мария Петровна пошла по дорожке через весь двор к бывшему своему домику. Окна его тоже были закрыты ставнями, и он теперь походил на слепца в черных очках.
У Марии Петровны не оставалось никакого сомнения в том, что в их бывшей квартире никто не живет, но она все же поднялась на крыльцо и толкнула дверь. Заперта. Толкнула еще раз, посильней. Дверь не открывалась. А ей так хотелось войти в дом, их добрый милый дом, где в небольшой комнатке в кроватках она вдруг увидит, как и прежде, вихрастые русые головки спящих детей, а в спальне — Андрея, разметавшегося на диване и негромко похрапывающего, такого, каким часто видела его, засыпавшего на несколько часов после хлопотной бессонной ночи; но эта запертая дверь стояла непреодолимым барьером между прошлым и настоящим. Мария Петровна безвольно опустилась на ступени крыльца и заплакала.
«Зачем приехала?! Зачем?! Терзать себя?!»
Сидела она долго. Встала, немного успокоенная, и направилась к выходу. За калиткой остановилась, подумав: «А что в селе делать? Домой уезжать надо. Домой, домой!»
Она вынула из сумочки два письма, нераспечатанных, потертых по краям, и еще — уже в какой раз — перечитала постылые слова, выведенные аккуратно на одном конверте: «Адресат не проживает», на другом — размашисто, почти неразборчиво: «За отсутствием адресата вернуть». Одно письмо Мария Петровна послала сразу же, как освободили Латвию, второе — через несколько месяцев после войны. Когда вернулось и второе письмо, потух последний уголек, еще теплившийся в ее душе. Сколько дум передумано, сколько пролито слез! Заживать уже стали старые душевные раны, для чего же она сама посыпает их солью?
«Домой! Домой!»
Пошла все же в село. Шагала по пустынной лесной дороге и представляла себе холмик пепла и битого кирпича, укрытого густой жирной лебедой (хотя прежде она не видела в Прибалтике лебеды, но насмотрелась в России на заброшенные и разрушенные дома), и думала: «Сожгли фашисты дом. Сожгли!»
В ее воображении — в какой уже раз — возникала жуткая картина гибели детей и приютивших их Паулы и Гунара.
Первый дом, который она увидела, был совсем новый. В палисаднике — какие-то незнакомые Марии Петровне цветы. Окрашенный в розовый цвет дом с большими окнами выглядел нарядно. Следом за первым — такой же новый и нарядный дом, дальше — еще один, еще… И вдруг Мария Петровна остановилась, удивленная и пораженная: за несколькими новыми домами она увидела знакомую островерхую крышу.
«Дом цел?»
Мария Петровна заспешила, хотя ноги ее, ставшие непослушными, словно чужими, подкашивались.
Вот и он, дом Залгалисов. С узенькими оконцами, подслеповатый. Только не мрачный, каким был тогда, в предвоенные годы, а нарядный: и дом и забор, тот самый — высокий, были окрашены светло-зеленой краской. Прежде Залгалисы никогда не красили ни стен, ни забора. Что же произошло? И почему цвет — пограничный? Она заволновалась еще сильней и, как ни пыталась успокоиться, справиться с собой не могла.
Вошла во двор, тесный, застроенный сараюшками, поднялась на крыльцо и с замиранием сердца постучала в дверь.
Вот ей послышалось какое-то движение в доме, потом из дальней комнаты донесся слабый голос. Мария Петровна открыла дверь, переступила порог и ухватилась за косяк, чтобы не упасть: безжалостно сдавило сердце, и оно остановилось на мгновение, потом, будто вырвавшись из когтистой руки, забилось часто и гулко. Вот здесь, у этого порога, она прощалась со своими сыновьями: Андрей увозил ее в роддом, в город. Не думала, что целует их в последний раз.
Виктор, которому тогда исполнилось уже девять, прижимался к ней и все не хотел отпускать, а пятилетний Женик сразу же, как она его поцеловала, радостно повернулся к Залгалисам, стоявшим у темно-коричневого резного буфета, и заговорил возбужденно: «Тетя Паула, мы у вас долго-долго теперь будем жить. Пока мама нам братика покупать будет. Дядя Гунар, на лодке меня покатаете? Правда?..»
Тот самый массивный старинный буфет и сейчас стоял в комнате. Так же, как и тогда, впивался в него пучок солнечных лучей, пробивающихся через узенькое оконце, но, несмотря на это, буфет казался каким-то хмурым, сердитым.
— Кто пришел? Заходите сюда, — услышала Мария Петровна.
Она сразу узнала голос Паулы и, хотя та говорила по-латышски, поняла все слова.
— Паула?! Ты?! — не веря себе, переспросила Мария Петровна, не решаясь сделать первый шаг.
— Кому же, господи, быть здесь, как не мне? — удивленно, уже по-русски ответила Паула и снова пригласила: — Проходите сюда.
Мария Петровна пересекла первую комнату, откинула цветную штапельную занавеску, заменявшую дверь, и снова ухватилась за косяк. Стояла и смотрела, как, тяжело дыша, Паула слезала с кровати. Теперь уже никакого сомнения у Марии Петровны не оставалось, она узнала Паулу. И хотя перед ней была не проворная женщина, а болезненно полная старушка, лицо ее, несмотря на полноту и округлость, осталось таким же добрым и красивым.
Паула с трудом слезла с кровати и внимательно посмотрела на гостью. Взгляды женщин встретились. Паула с недоумением и любопытством смотрела на стройную женщину в темном шерстяном костюме, с седыми, коротко остриженными волосами, казавшуюся в неярком комнатном свете совсем молодой, и даже хотела еще раз спросить, кто она, эта неожиданная гостья, и зачем пришла, но Мария Петровна опередила ее:
— Не узнаешь, Паула?!
Теперь она узнала. Этот грудной, почти мужской голос ей часто слышался, часто всплывали в памяти слова: «Паула, замени на неделю моим детям мать».