Шрифт:
Но теоретизировали мы редко. Моя жизнь была полна событий. Фильм «Чужие письма» был, как ни странно, принят, с оговорками, с поправками, но успех был очевиден, нам предстоял «круг почета». Мы с Ильей ездили в Киргизию, снимались в «Кинопанораме», меня позвали на грузинско-итальянский симпозиум в Пицунду и Тбилиси, потом в Варшаву и наконец — о чудо! — в Париж. Сценаристов редко посылали на Запад, для этого надо было участвовать в международной жизни Союза кинематографии, и я участвовала. Мы принимали какие-то делегации, я приучилась давать интервью и даже произносить тосты. В общем — «минута славы», попала с обочины в «обойму».
Собиралась я в Париж хоть и наспех, но тщательно. И Мераб мне помогал, дал рекомендательные письма к своим знакомым. Еще пару писем, и посылочек, и полезных советов я получила от Лилианы Зиновьевны Лунгиной. Еще — «старики», родственники моей свекрови Ратьковы-Рожновы, наезжавшие к нам в Ленинград, рады были меня видеть и в Париже, и в Шартре; и однокурсница Авербаха по медицинскому институту Жанна готова была уделить мне время и рассказать про Галича, которому как врач помогала. С самим Галичем встречаться «не советовали», он уже был врагом номер один, и повидались мы только с его женой Нюшей, конспиративно, в кафе. Посылку она передавала дочке, разворачивая каждую вещь, как перед таможней. Казалось — везде «глаза», а может, так и было. Это не считая официальной программы, просмотров, интервью, заказанных для нас экскурсий. И я все это успела за десять дней, должно быть, не спала вообще и вернулась в сладком отупении. У меня не было мечты — «увидеть Париж и умереть», так случайно вышло, что «праздник, который всегда с тобой» оказался удачным, но из вороха цитат о Париже прочней всех засела в голове фраза из «Списка благодеяний» Ю. Олеши: «Моя тень лежит на камнях Европы, — говорит актриса, мечтавшая о Париже, наконец попавшая туда, — а я хочу стоять в очереди и плакать». Я никогда, ни на секунду, не хотела бежать из России, и первая же вылазка на цивилизованный Запад только подтвердила, что «от себя не убежишь», что родина для меня — это русский язык, что в чужом языковом пространстве я буду вечным недорослем и потеряю последние остатки свободы — свободы понимать. Среди всех бесконечных разговоров на эту тему вспоминаются два эпизода с Мерабом. Я познакомила его со своей подругой Ларисой Шепитько, уже известным тогда режиссером. Мы сидели в ресторане Дома кино и говорили по обыкновению про гримасы нашей цензуры (мы с ней сделали экранизацию «Села Степанчикова» Достоевского, сценарий приняли на «Мосфильме», но не запустили, а за «Сотникова» Василя Быкова Лариса сражалась много лет). Но она побывала во многих странах, ее охотно посылали представительствовать. Слово за слово, что-то про заграницу, что-то про Грузию — а Лариса училась на одном курсе с Отаром Иоселиани и Георгием Шенгелая, и другом дома у них с Климовым был оператор Юрий Схиртладзе по прозвищу «князь», так что никаких этнических предрассудков, никакого «квасного патриотизма» в нашей болтовне не просматривалось, но едва Мераб что-то стал объяснять про русскую империю времен как раз раннего Достоевского и «Села Степанчикова», темпераментная Лариса вдруг развернулась к нему и напрямик, невпопад: «А вы-то почему не уезжаете? Вы знаете языки, западную философию, обожаете Европу, вам и карты в руки, вы же все равно здесь чужой, в богом проклятой стране, почему вам не уехать?». Мераб несколько растерялся от такого напора. В моих компаниях к нему относились немного настороженно, но почтительно, вопросов ребром не ставили. Ну да, она была «выездная» и «своя», он был «невыездной» и «чужой». Водораздел этот ощущался на каждом шагу. Замечу, кстати, что и Мераб и режиссер Элем Климов, муж Ларисы, были членами КПСС, вступили в одно примерно время, на волне хрущевской оттепели — ради карьеры? Да, чтобы как-то участвовать, влиять на эту жизнь, была такая иллюзия. В конце семидесятых для нас это значения не имело, а «выездной» и «невыездной» угадывалось даже по костюму. Ларисе я позже объяснила, что у Мераба в Тбилиси есть мать, уже старая, сестра-учительница и дочка Алена учится там в школе. Это в Москве он один и у друзей имеет ласковое прозвище Холостяпа. А тогда он, конечно, не унизился до житейских объяснений, но сказал Ларисе, что он отнюдь не князь, а сын офицера советской армии, и прочел целую лекцию про крестьянское чувство своей земли, которую крестьянин не бросит, пока его не прогонят. Вернулись к отмене крепостного права, когда крестьян оторвали от земли, превратили в перекати-поле, и весь народ полуграмотный, вырванный из своих угодий, сделался зыбкой массой лакеев и пролетариев, постепенно отвыкавших от труда. Программную для Мераба тему, которую он разворачивал на многих страницах, во многих аудиториях, я тут пересказала в двух словах, но помню — Лариса как-то притихла, вдумалась, больше Мераба не задевала и даже цитировала какие-то его слова про крестьянские чувства, когда собиралась ставить «Прощание с Матерой» Распутина и дала почитать сценарий.
К тому времени как Лариса погибла в автокатастрофе, едва начав съемки этой картины, Мераба уже не было в Москве, он уехал в Тбилиси. Об этом его решении я узнала за несколько дней до отъезда. Не знаю до сих пор, насколько оно было добровольным или опять-таки «его ушли». Что там у него старая мама, она болеет, и надо им с Изой как-то реально помогать — так он объяснил свое решение. Дочь его Алена уже училась в Москве, в университете, уже успела выйти замуж, к большой досаде Мераба, — зять ему не нравился, он считал, что это ненадолго. Московскую комнату на Донской ему удалось сохранить, перевод в Грузинский институт философии считался командировкой. Я понимала, что это навсегда. Поплакала — не при нем, конечно. Он и так был измучен и уже не храбрился, ворчал. На Донской появился после отсидки сосед Женя, жена его хозяйничала и мечтала разменять квартиру, а тут еще и зубы — курс лечения и протезирования, предотъездные хлопоты… Помню, он привез целый мешок кассет — там была и классика в красивых футлярах, и французские песенки — Азнавура, Монтана, Пиаф, и я сказала, что они и без слов всем понятны, в них всегда слышна грусть о том, что любовь кончается, всякой любви приходит свой конец. Они до сих пор у меня хранятся — здесь, на Звездном бульваре. Ко времени его отъезда я уже жила здесь, в своей — первый раз в жизни — квартире. Обрела долгожданную независимость. Этому предшествовал долгий изнурительный ремонт. Я носилась по Москве за рабочими, за мешками раствора, за плиткой, сантехникой, кирпичами, лампами. Кто помнит те времена — поймет. Круглосуточная работа. Лучший рабочий Советского Союза — Павел, вершивший мою «перестройку», ухмылялся, мол, не женское это дело, мужики-то на что? Презирал втихаря интеллигенцию. Много мужиков — хороших и разных, и совсем негодяев, и верных рыцарей, и смешных мечтателей — повстречала я во время того строительного марафона. «Своих» я не тревожила. Помогали подруги, друзья выручали деньгами, полезными советами. Илья наезжал в Москву по делам и удивлялся моему усердию. С Мерабом виделась совсем редко. Как-то я привела его в Дом кино на веселый фильм, а сама убежала — то ли вить свое гнездо, то ли сражаться с гаишниками, снявшими номера с моей усталой ржавой ослицы. Мне никто не был нужен. Я огрубела. Хождение «в народ» не прошло даром. Отмывая свою квартирку после ремонта, я с тоской размышляла о будущем. Мне бы только отоспаться и в ударные сроки сочинить сценарий — договорный — по мотивам своего ремонта. Я одна, так мне и надо, может, так мне на роду написано. А может, надо попытаться как-то склеивать семью?
Поэтому, наверно, прощание с Мерабом оказалось каким-то хладнокровным, хоть и суетливым. Провожали его Сенокосовы — Юра и Лена Немировская, верные его друзья, и дочь Алена, и Отар вдруг прибежал и потом проводил меня домой, и мы с ним долго беседовали про Мераба, про Грузию и вообще про жизнь. В этом была какая-то завершенность. Отар с его строгим лицом и покровительственным, отеческим тоном почему-то всегда возникал в моей жизни в самые тяжкие, поворотные моменты. Утешал, прояснял, излечивал, хотя случайно я попадалась на его пути. И исчезал, как колдун из сказки.
Вот сейчас, из другого века, насчитала пять таких случаев. Пойду посмотрю, на месте ли черный камень с двумя дырочками, который он мне подарил в октябре 1968 года, в Болшеве, и велел беречь, не терять. Давно порвался тот шнурок, на котором я его носила, а оберег мой на месте, вот он. И Отар недавно приезжал с премьерой своего нового, обаятельного, как все его кино, очень личного, ностальгического фильма «Шантрапа». Мы виделись в галерее Нащокина, пили вино. Отар рассказывал про Мераба какие-то забавные истории. За столом, в кулуарах. А для публики, его поклонников и поклонниц, любителей кино — вспомнил про режиссера Илью Авербаха, сказал несколько добрых слов. В этом фильме успел сняться — в маленьком эпизоде — Александр Моисеевич Пятигорский. И внезапно умер, недоиграв свою роль. Отар оставил, не вырезал этот маленький случайный эпизодик — на память о друге. Я предавалась воспоминаниям вместе с этим фильмом. Однажды в 80-х, уже здесь, на Звездном бульваре, раздался утром звонок из Парижа. Отар и Саша, сильно навеселе, звонили прямо из монтажной, где Отар как раз в ту ночь закончил фильм «Охота на бабочек», показал Пятигорскому, по этому поводу они и пили до рассвета и решили кому-нибудь позвонить, поделиться радостью. У меня был Мераб, он едва проснулся, собирался на лекцию. Останавливался он всегда у Сенокосовых, но иногда ночевал у меня. Я поскорее передала ему трубку и не слышала, о чем они долго разговаривали с Сашей. Застала фразу: «Ну вот, я вышел на последнюю прямую…». Мне стало его очень жалко — ему бы сейчас с ними прогуляться по весеннему Парижу, а надо брести к троллейбусу и обдумывать, что он скажет, когда включит диктофон. И радоваться, что его еще приглашают на курс лекций. Он всегда был, мягко говоря, стеснен в средствах. Мечтал о персональном компьютере, как дети мечтают о коньках. В те времена «загнивающего застоя» у нас на Высших курсах, где он читал лекции, еще и ксерокса не было. Где-то они были, в каких-то организациях, а у нас размножать сомнительные тексты не полагалось. Референты в нашем СК в конце дня сдавали пишущие машинки под замок, в первый отдел. «Охранка» не стеснялась, комсомол жировал, теневой бизнес процветал в республиках, на улицах появились «иномарки», счастливчики привозили компьютеры из зарубежных командировок, а полки магазинов пустели, и запретная книжка «Доживет ли Россия до 1984 года?» гуляла по рукам. И знаменитый анекдот про листовки: поймали расклейщика листовок и велели показать, что за антисоветчину там пишут, а бумажки оказались пустые. «А чего писать, — объяснил расклейщик, — все и так все понимают».
Грустная «последняя прямая», от которой тогда сжималось сердце, оказалась вовсе не прямой, а весьма кривой.
Одиночество. С Ильей мы жили в разных городах в состоянии полуразвода, у него был роман с польской актрисой Эвой Шикульской, и это почти не скрывалось, и однажды он предложил официально развестись, и я сказала — пожалуйста, присылай документы. Ждала, но он их так и не прислал. Стал наведываться на Звездный бульвар, полюбил эту квартирку «ручной работы» и после долгих раздумий решился снимать мой сценарий «Голос». Мы опять вместе работали, переделывали «под него» третий вариант. Я приезжала в Питер, на пробы, Илья — в Москву, на пленум, или транзитом, за границу. Чемоданы, билеты, проводы на «Красную стрелу», встречи нужные и не очень — много в жизни всякой суеты, которая спасает. Но я уже придумала и сочиняла понемногу свой самый длинный и самый близкий к личному опыту сценарий — «Дом друзей и друзья дома». Про то, как все все понимают, но молчат. Про семейную пару ученых, двадцать лет прожившую в состоянии полуразвода, и наконец устроившую свое гнездо в научном городке и пригласившую друзей на новоселье как раз, когда решили развестись. То ли юбилей свадьбы, то ли «по любви поминки» — друзья постепенно открывают эту тайну, но всем уже все равно, по какому поводу напиться, у всех своих забот полно, да и друзья ли — бывшие друзья?
Сценарий так и не поставили, замотали по инстанциям, хотя были режиссеры, были варианты, а потом — время ушло! Теперь он напечатан в моем сборнике «Голос». Один из вариантов начинался со сцены в магазине «Тысяча мелочей». Там моя ученая героиня накупила столько хозтоваров, что пришлось купить еще и коромысло, подвесить на него сумки-пакеты и в таком, вполне крестьянском виде, проследовать в свой подмосковный научный городок. Эти ярко-голубые коромысла долго продавались в «Тысяче мелочей» на Ленинском проспекте. В сценарии все четыре ученые подруги-героини по-разному тащили на плечах каждая свое «коромысло» и не роптали. Долгая и безнадежная возня с этим сценарием, как теперь понимаю, была неслучайной. Она меня спасала от собственных проблем. Переплавлять приключения своей души в занимательную трагикомедию про таких знакомых и понятных мне современниц — трудно, мало кому удавалось. Главный «заказчик» с телевиденья, хороня сценарий, обобщил: «У вас тут не хватает светлой слезы. Зритель любит светлую слезу». Тут, надо признать, он был прав. Я уже не плакала «над вымыслом». Превращать трагедии в «человеческие комедии» учила жизнь, и возраст, и Мераб, перенастроивший мою оптику с «микроскопа» на «телескоп». И не только мою.
II. Последняя кривая
Вскоре после отъезда в Тбилиси его позвали в Москву читать лекции. Теперь он стал «гостем столицы», в большой квартире Лены Немировской и Юры Сенокосова была для него комнатка и праздничный обед. Или ужин. Собирались гости — на Мераба — его знакомые, друзья Сенокосовых, иногда и мои. Часто нас — всех вместе — звали на приемы к итальянцам, французам. Многих помню, но всех не перечислить. Свои охраняемые дома и квартиры они называли «гетто». Как-то я спросила — «А вы представляете, как бы вы тут жили без охраны, что бы с вашими красивыми машинами сделали?» Научила стишку — «моя милиция меня бережет». Жаловались, что хотят посмотреть страну, а разрешение на выезд из Москвы получить трудно.