Шрифт:
По рядам учеников пронесся беспокойный шорох. Многие повернулись к третьему «Б», откуда был дан ответ.
Наставник Цимер, бледный как смерть, испуганно уставился на директора. Тот вскинул глаза, возмущенный прокатившейся по залу волной тревоги, и продолжал:
— Эдгар Пренгер!
Ответа не последовало.
Ученики и учителя молчали. Зловещей была эта тишина. Казалось, не слышно дыхания, хотя в зале стояло несколько сотен учащихся.
— Эдгар Пренгер! — прозвучало снова резко, словно команда.
— В концлагере! — В голосе отвечавшего учителя явно слышалась досада.
Рохвиц понял, что эффект его затеи оказался совсем не тот, на который он рассчитывал. В его списке значилось еще несколько имен. Но он опустил их, сказал в заключение несколько слов о человеческих заблуждениях, здоровом ядре, честной самопроверке и о победоносной правде.
— Внимание!.. Сми-ирр-но!
Рохвиц сошел с трибуны; к всеобщему изумлению, он быстро зашагал между рядами учеников, построенных в каре, и, не оборачиваясь, выскочил из зала.
— Вольно!
Учащиеся и учителя растерянно переглядывались. По рядам пробежали хихиканье, шепоток, смех.
Учитель гимнастики Лопперт спас положение. Он скомандовал:
— Внимание!.. Сми-и-ррно! Классами разойдись! Седьмой «А» выходит первым. Вперед, марш, марш!
Подобно роте солдат, старшеклассники, печатая шаг, первыми вышли из зала.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Часы могут тянуться вечность, а дни мелькать, как минуты. Первый день в кромешной тьме был не самый тяжелый; двадцатый — почти что сносен, но дни между первым и двадцатым, особенно третий, четвертый, пятый, были нестерпимыми. Не раз Вальтер терял власть над собой. Он бился головой о глухие, темные, холодные стены, он готов был в исступлении броситься на первого попавшегося эсэсовца и голыми руками вцепиться ему в горло. Целыми сутками никто не входил к нему, не спускался в подземелье, пожалуй, даже не заглядывал в эту часть здания. Никто не объявил ему, что, помимо заключения в карцер, его лишат еще и еды, заставят три дня голодать. И он решил, что либо о нем забыли, либо его хотят обречь на голодную смерть.
На четвертый день утром эсэсовский вахмистр отпер камеру, и кальфактор подал Вальтеру кружку цикориевой бурды и ломоть хлеба. На вопрос Вальтера эсэсовец издевательски ответил:
— Забыли? Мы ни о ком не забываем! Все идет как полагается! Мы ведь живем в центре Европы, а не в Африке!
Вальтер, обхватив дрожащими, негнущимися от холода пальцами кружку, поднес ее ко рту, и горький напиток, точно жизненный эликсир, теплом разлился по жилам. Жадно глотая, он не отрывал часто моргавших глаз от тусклой лампочки на потолке, словно это было бог весть какое чудо.
Спустя пять минут по лестнице, гремя деревянными подошвами башмаков, спустился кальфактор. Вальтер подошел к дверям камеры и тихо позвал:
— Эй… Эй… Послушай!..
Кальфактор ничего не ответил, выключил свет и, стуча башмаками, убрался наверх.
Вальтер принялся хлопать себя по плечам и по ляжкам, как делают зимой извозчики, когда хотят согреться. На воле был май, сияло солнце, кусты и деревья зеленели и покрывались цветами, а в этом каменном мешке беспощадный холод захватывал дыханье.
И все же в этот день Вальтеру показалось, что самое страшное позади. Первые дни он ничего не мог различить в окружающем его мраке; темень была такая, точно он держал глаза закрытыми. И до слуха его не доходило ни единого шороха: у него было ощущение, словно он находится где-то в недрах земли, словно он заживо погребен. Но постепенно, после нескольких дней и ночей, которые он, несмотря на постоянный непроглядный мрак, старался как-то разграничивать, глаза его начали улавливать днем слабый отблеск света, — доска на последней трети окна, очевидно, пропускала едва заметный лучик. Скоро он уже мог, близко подойдя, отличить голую каменную стену от обшитой железом двери. Слух его день ото дня обострялся. Он хорошо слышал шаги людей, проходящих по двору; слышал даже, когда по улице проезжал фургон или машина. Это давало толчок его воображению, перед ним вставали образы людей, дороги, поселки, сады. В кромешной тьме подземелья эта игра фантазии была больше чем занятие и отвлечение, — это была жизнь. Он надеялся, что наступит день, когда силой воображения он победит тьму, когда в мечтах он будет жить богатой жизнью.
Вальтер сделал потрясающее открытие; бачок оказался ватерклозетом, которому только придали такую форму. А рядом с ним из стены выступал водопроводный кран. Можно было мыться в любой час суток. Вскоре он убедился, какое это великое благо — раздеться догола и, несмотря на холод, облить все тело холодной водой. Он решил каждый день непременно так делать. Однако выдавались дни, когда ему страшно было подумать об этом.
Но вот как-то вечером произошло нечто заставившее его в ужасе отскочить в самый дальний угол камеры. В канализационной трубе что-то плескалось и пищало… Крыса! Годами это тюремное здание пустовало, и, по-видимому, крысы, пробравшиеся сюда по городским стокам, канализационным трубам и ответвлениям Альстера, завладели им. С этой минуты Вальтер со страхом следил за тем, чтобы бачок всегда был плотно закрыт крышкой.
В первые дни Вальтер неподвижно сидел в углу и думал, думал… Только мало-помалу он научился распределять свое время. Он не мог бы с точностью сказать, который час, но все же чувство времени изо дня в день становилось определеннее.
День начинался с умывания: он все чаще и чаще обтирался холодной водой с головы до пят. Потом совершал свою «утреннюю прогулку» вдоль стен — сто раз сделать по двадцать три мелких шага, при четырех поворотах под прямым углом, всего две тысячи триста шагов. За прогулкой следовал час отдыха; он сидел в каком-нибудь углу на корточках и прислушивался к звукам извне. Ловил малейший шум, малейший шорох, определял их происхождение и по ним старался себе представить, что делается за стенами темницы. Это была его связь с жизнью. Между двенадцатью и часом приходили эсэсовец с кальфактором и приносили ему «корм», как говорил эсэсовец, — кружку горячей бурды и ломоть хлеба, а через день еще и миску горячей похлебки. По этим дням «завтрак» приходилось ждать до «обеда». Их приносили одновременно, чтобы дважды не спускаться в подвал. В течение пяти минут, пока он ел, горела электрическая лампочка. Случалось, что кальфактор, занятый чем-нибудь, забывал выключить ее через положенные пять минут, и тогда этот тусклый, но для Вальтера сверкающий свет сиял целых десять или пятнадцать минут. После обеда — опять прогулка в две тысячи триста шагов, либо безмолвная, либо сопровождаемая декламацией вслух и пением всевозможных мелодий — в зависимости от настроения. Послеобеденный сон, проведенный в сидячем положении на крышке клозетного бачка, затягивался обычно до вечера, до тех пор, пока надзиратель и кальфактор не приносили кружку какого-нибудь питья с ломтем хлеба и при этом снова на пять минут освещали камеру. Затем полагалось спать. Не раздеваясь, Вальтер ложился на каменный пол около дверей, напротив унитаза, засовывал руки в карманы, подтягивал ноги и ждал, пока придет сон, который обычно не желал приходить, в особенности если какие-нибудь воспоминания или раздумья слишком уж властно им овладевали.