Шрифт:
Она присела за письменный стол, пытаясь представить, как сидит Гурьянов. Осторожно тронула клавишу старенькой пишущей машинки. В машинку был вложен лист бумаги.
«„День защиты детей“, — прочла Леночка. — Фантастический рассказ. Наброски».
Ее взгляд скользнул вниз по бумажному листу — там были напечатаны отрывочные строки, абзацы, отдельные слова.
«…Дети-то за что должны страдать? — сказал он с мучительным недоумением: — Ну пусть мы, взрослые, но дети-то за что?» — читала Леночка.
«— …Я вот о чем думаю, — отозвался Григорьев. — Мы так стараемся уберечь детей от различных болезней, от вирусов гриппа и полиомиелита, от дифтерита и кори, мы делаем детям прививки от оспы и тифа, но отчего же мы так мало заботимся о том, чтобы защитить их от вирусов жестокости и лицемерия, лжи и алчности? Нет, не то чтобы не старались хоть что-нибудь сделать, но все это как-то кустарно, на ощупь — кто во что горазд. А то и вовсе никак».
«…— В конечном счете, — продолжал он, — можно сказать, что именно память, ее избирательность формирует человека, формирует личность. Почему еще в детстве, в раннем возрасте человек одно событие запоминает навечно, вбирает, впечатывает в свою память, а другое, может быть куда более значительное, не производит на него впечатления, бесследно проходит мимо?.. Следовательно, пойми мы эти тайные движения, пойми лучше эти процессы, мы сможем влиять на память, на избирательность, сможем оказаться в состоянии уберечь человека от всего дурного, низкого, жестокого…»
«…Защитить ребенка в душе человека…»
— Это только так, наброски, самое начало работы, обрывки мыслей, — сказал Гурьянов смущенно. — Не стоит пока читать, не надо…
Леночка и не слышала, как он вошел в комнату и остановился у нее за спиной.
— Правда, не читай пока… — повторил он.
— У тебя не должно быть от меня секретов, — сказала Леночка.
— Да какие секреты! — отозвался Гурьянов. — Просто я ведь знаю: в институте уже и острят и потешаются надо мной из-за этих рассказов — мол, сочинитель нашелся! А я… Знаешь, я часто думаю: наверно, нет в нашем мире ничего сложнее, совершеннее, изумительнее, чем человеческий мозг, человеческая психика, человеческая память. И в то же время нет ничего более хрупкого, более уязвимого, более беззащитного. Сознаем ли мы это? Понимаем ли? Я и рассказы свои пытаюсь писать, чтобы напомнить людям об этом…
— Я понимаю, — сказала Леночка. — Я понимаю. Ты дашь мне первой прочесть эти рассказы, ладно? Мне хочется, чтобы я прочла их первая, слышишь, Глеб?
— Ну конечно, — сказал Гурьянов. — Кому же еще мне давать их читать?.. И знаешь, Лена, если у меня когда-нибудь выйдет книга, я посвящу ее тебе…
— У тебя выйдет книга, — сказала Леночка. — Я знаю [1] .
— Откуда ты можешь знать? — засмеялся Гурьянов.
— Не смейся. Я серьезно. Знаешь, даже странно: я никогда, кажется, не была честолюбивой и тщеславием вроде бы никогда не страдала, а вот когда я теперь думаю о тебе, мне хочется, чтобы ты был знаменитым. И я бы тобой гордилась. Ужасно хочется. Это плохо, да? — спросила она жалобно.
1
Лена оказалась права: у Гурьянова действительно вышел сборник рассказов. Некоторые из них читатель найдет в этой книге.
— Нет, отчего плохо? — сказал Гурьянов, смеясь. — Я лично ничего не имею против. Только, прежде чем я стану знаменитым, давай все-таки выпьем кофе…
Он тут же виновато взглянул на нее, как будто испугавшись неуместности своего шутливого, легкомысленного тона, как будто извиняясь за него.
Крепкий аромат кофе заполнил комнату, и запах этот заставил Леночку вспомнить об отце. Что он сейчас делает? Стоит у окна? Смотрит на улицу? Ждет?
— Я устала, — сказала она. — Ты даже не представляешь, Глеб, как я устала за эти дни. И почему это люди бывают так жестоки друг к другу, почему так изводят, так мучают друг друга? Даже самые близкие… Или оттого и мучают — что самые близкие?.. Не люби я отца, разве бы я мучилась от его слов?..
— Ничего, все пройдет, — сказал Гурьянов утешающе. — Все пройдет. Вот увидишь…
— Да? — сказала она с надеждой. — Ты думаешь?
Он прикоснулся к ее руке, и Леночка, как тогда, в переулке, когда он держал ее руки в своих, ощутила нервный счастливый озноб.
— Останься у меня, — проговорил Гурьянов торопливым сбивчивым шепотом. — Я люблю тебя. Останься насовсем. Слышишь, Лена?
Она молчала, полуприкрыв глаза. Его ладонь по-прежнему лежала на ее руке.
Стоило только Леночке сказать «да» или даже лишь кивнуть беззвучно, и сразу все решалось: так хорошо было ей сейчас здесь, в этой комнате, рядом с Гурьяновым… Так легко и свободно… Стоило ей только сказать «да», и она сразу избавлялась от всего, что тяготило ее последние дни.
Запах кофе по-прежнему плавал по комнате.
— А отец? — сказала Леночка тихо, словно бы даже не Гурьянова спрашивала, а себя. — А отец как же?..
— Ну что — отец, Лена! — отозвался Гурьянов. — Он же сам во всем виноват! Пройдет время, он поймет это. Вот увидишь. Он же кругом не прав. Ты не обижайся на меня, но это же… Даже в нашей конторе над ним все смеются…
— Не надо! — воскликнула Леночка испуганно. — Не надо!
Она отстранилась от Гурьянова и резко встала.
— Лена, что с тобой? Ну что ты сразу расстроилась? Да не обижайся ты, я же не хотел… Слышишь? — обеспокоенно заглядывая ей в лицо, говорил Гурьянов.
— Я не обижаюсь, на что мне обижаться… — отвечала Леночка, отворачиваясь от Гурьянова, стараясь, чтобы не увидел он ее слез. — Я, наверно, сейчас ужасно банальную вещь скажу. Но что делать, если я так чувствую? Нельзя построить счастье на страдании другого человека. Я так ясно, так ясно это сейчас почувствовала…
— Ты об отце думаешь! — воскликнул Гурьянов. — О его переживаниях! А я? А обо мне ты подумала?..
— Ты — другое дело, — сказала Леночка. — Нам с тобой еще есть чем жертвовать, а ему уже нечем… Понимаешь?..
— Да погоди, Лена! Да объясни ты, что случилось?
— Не знаю, — сказала она. — Я и сама не знаю. Ты вот сказал: он не прав. Да, не прав, не прав, кругом не прав, я и сама это знаю. И что смеются над ним, знаю. Но оттого-то как раз я и должна с ним быть — оттого что с м е ю т с я — понимаешь?.. Ты-то это должен понять, ты же чуткий человек, Глеб! Ну как бы тебе объяснить это? Понимаешь, пока он был в силах что-то запретить мне, не пустить меня, приказать, пока имел власть надо мной, я могла ссориться с ним, спорить, ожесточаться против него… А теперь… теперь, когда он остался один в своей неправоте, совсем один, когда он побежден, смешон, даже жалок… — Слезы вдруг подступили опять к ее глазам, она не могла дальше говорить.