Шрифт:
Отец Ларион крепко задумался, громко крякнул и только хотел закрыть «священную книгу», как дверь вдруг распахнулась и в комнату влетел Пушкин. Поп не успел положить книгу на место. Застигнутый врасплох, он покраснел как вареный рак.
— Всё любопытствуешь, отец Ларион? — усмехнулся Пушкин и, взяв со стола щипцы-съемцы, поднес их к носу попа. — А ты знаешь, что с любопытным случилось на балагане? А?
— Простите, сударь, я это не из любопытства, а от нескромности изображениев, — пролепетал отец Ларион, — к чему они? Ну, писание — оно писание и есть, вещь понятная — то есть мысли, сочинения разные, художества. А вот рисованы-то вы зачем, и в эдаком, извините, тревожном естестве? Извините меня, вы, значит, что ж, в нечистую силу верите?
— А то как же? — ответил Пушкин. — Есть бог, значит, есть и черти. Об этом ведь и в писании ясно сказано, ты-то сам, отче Ларивоне, как, в какую силу больше веришь, в чистую или нечистую? Да ты не трясись и не крестись. Это и самому богу не очень-то ведомо. А знаешь, что такое нечистая сила? Сила эта — искушенье. Искушенье духовное и телесное, искушенье сердца и ума. Искушенье, которое заставляет человека думать, задачи решать, песни сочинять, книжки писать. Ведь вот ты пришел ко мне с крестом и молитвой, со святым делом. А какая сила стоит в сердце твоем — чистая или нечистая! По-моему, нечистая! — рявкнул Пушкин, ткнув пальцем в свои бумаги с нарисованными чертями. Черти забегали по бумаге.
Поп схватился за крест. Ноги его обмякли, и он чуть не повалился на стул.
— Ну, хватит! — крикнул Пушкин. — До чертиков Дело еще дойдет, а пока что давай сюда…
В комнату внесли поднос с вином и закусками. Пушкин пододвинул столик к окну, поставил стулья себе и гостю и пригласил к трапезе.
— Благослови, владыко, питие и брашно сие, — протянул он нараспев. — Начнем, пожалуй!
…Шла четвертая бутылка доморощенной. За кого и за что только не пили. Пили за отцов-матерей, бабок-пупорезниц, за всех поящих, кормящих, милосердие творящих. Потом стали пить за добрых людей во здравии и в болезнях и в нетях обретающихся. Потом, захмелев, стали возглашать многолетье полоненным, заключенным, затюремным, царской службой угнетенным.
Особую чару отец Ларион поднял за здравие покровителей храма своего — знатный род Ганнибалов и Пушкиных, за здравие своего возлюбленного кума Вениамина Петровича Ганнибала, по-дьяконски прокричав ему эдакое многолетие, что у Пушкина даже мурашки по коже пошли.
— Ну и труба иерихонская! — воскликнул он.
Когда уже были на последнем взводе, начались особо важные разговоры. Пушкин говорил о смысле жизни. Отец Ларион жаловался на свои убытки, на господ помещиков, которые неисправны в помощи священнослужителям, и что это потому, что все они аспиды и василиски.
Незаметно разговор перешел на божественное. Тут Пушкин словно вскочил на боевого коня, дав ему шпоры под бока. Началась катавасия. Отец Ларион кричал, что это богохульство и канальство, что за такие безбожные речи ему, Пушкину, Сибирь полагается и вырывание ноздрей. Пушкин же летел все выше и выше, и, словно из поднебесья, на голову отца Лариона полетели срамные стихи про царя Никиту и его милых сорок дочерей…
— Нечестивец, анафема! — кричал пьяный поп. — Упеку! Всё благочинному пропишу. Быть тебе ужо в Соловках! Быть! Отдай мои историю! Где салфет? Ухожу. Ноги моей в этом вертепе не будет!
— Накося выкуси! — в свою очередь крикнул Пушкин и пустил под потолок бумажки отца Лариона.
…Возвращался поп домой, совсем уже поздно было. Шел берегом Маленца, выделывая ногами кренделя. Вдруг навстречу ему — нечистая сила под видом барского служителя, едущего на чудесной тройке. Остановил человек лошадей и кричит отцу Лариону: «Садись, батюшка, приятным мигом до дому вас довезу!» Обрадовался поп, сел в карету и кричит: «Ну, давай, трогай с богом!» Только сказал — «с богом», ан вдруг видит: нет ни лошадей, ни кареты, а сам он по самую бороду в Маленце. Тонет. Сразу отрезвел. Молился. Матерился. Еле выбрался на берег.
Вернулся домой туча тучей. Поповна к нему:
— Тятенька, ну как Михайловский барин? А отец Ларион шапкой об землю ударил да как заорет:
— Мартын Задека твой Михайловский барин. Алхимец он и безбожник, вот что! Разругался я с ним — вот до чего! Ушел, прости господи, не попрощавшись. Спасибо, ноги сами унесли…
И батюшка, как был в мокрых сапогах и подряснике, повалился на постель…
На другое утро под окошком поповского дома остановился всадник. Он постучал в окошко плеткой и крикнул:
— Люди добрые, скажите, отец Ларион дома? Лежит, говорите, недужит? Дайте ему стакашек зубровочки. Полегчает. По себе знаю… Да передайте, что Александр Сергеев Пушкин мириться приезжал. Будет через час-два, к чаю. Да чтобы просвирочек свеженьких приготовили, таких же, как вчера. Он до них большой охотник!
И Пушкин ускакал в поле.
ИЗ ДНЕВНИКА ИГУМЕНА СВЯТОГОРСКОЙ ОБИТЕЛИ
Игумен Святогорской обители отец Иона давно был не в ладу со своею братией, крепко не в ладу. Обитель значилась в особых списках как исправительная — для проштрафившихся священнослужителей. Здесь все монахи были ссыльными — кто за развращенность ума и сердца, кто за прелюбодейство, кто за воровство или какие-нибудь другие большие прегрешения. Все были обидчивы, сварливы, злы, как осы осенью. Ну где ему с ними справиться? Тут нужен кнут и цепи, а не доброе слово пастыря. Правда, цепи в монастыре были давно заведены, еще при игумене Созонте, после того как монах отец Варсанафий ограбил все монастырские кружки для подаяний и поджег питейный дом в слободке… А тут еще особое дело свалилось на игумена, дело государственной важности, — неусыпное наблюдение за прихожанами сельца Михайловского, и господами и их крестьянами, и особливо за сыном помещика Пушкина, Александром Сергеевым, который сослан за вольнолюбие и «афеизм» в родительское имение, без права куда-нибудь отлучаться, даже в Псков…