Шрифт:
И он взял нас с собою — Симонова и меня.
Накануне был банкет в нашу честь в газете «Асахи», было крупно пито (проклятое обыкновение превращать друг друга в больных!), ночь прошла тяжко от рентанов — печек дифференциального действия, которые выпускают тепло на улицу, а вонь в комнату, и вот мы оказались в раю — в специальном вагоне адмирала.
Это был японский вагон первого класса, но по борту он имел белую полосу и надпись «Цинциннати». Рядом шел такой же вагон с надписью «Гарвард». Чтобы как можно больше Америки и как можно меньше Японии.
Во избежание теоретически мыслимых покушений на русских со стороны «туземцев» у нас в вагоне оказался пост «Эм-Пи» — «милитэри полис» — военной американской полиции: четверка молодцов под управлением толстяка, курчавого брюнета с лицом пожилого амура турецкого происхождения. Все они были снабжены, увешаны и напиханы огромным количеством всяких вещей, что является вообще национальной особенностью американцев: фотоаппараты, бинокли, вечные ручки, термосы, трубки, сигары, сигареты, жевательные резинки, шоколадные брикеты, ножи с ручками в виде голых бедер эмалевых гёрлс, бумажники с «молниями», карманные детективы опять с голыми бедрами гёрлс, очки против солнца и очки против пыли, записные книжки с листиками мыла вместо бумаги, бумага вместо носовых платков, кожаные обшлага на рукавах и штанинах, всякие пряжки, застежки, ремни, карабинчики, браслеты с часами и без часов, — и все это «лучшее в мире!». Все это как бы вращалось вокруг них, образуя некий электронный рой «высшей культуры», отделявший их от окружающего, и прежде всего от «джапов», что по-американски значит «япошки».
Поскольку и этот вагон и все наше путешествие являлись частью какой-то военно-дипломатической игры, я должен дипломатически оговориться, что сопровождавшие нас лица были отменно милы и в пути не обращали на нас внимания, занятые изучением местных порнографических изданий и пивом. Мужественный амур был озабочен тем, чтобы все было «о’кей». Поэтому в вагоне топили так, что нам грозило превратиться в тушенку, из кранов умывальников хлестал кипяток, лампочки менялись каждые два часа, ибо они перегорали от сверхнакала, и японские бои, милые испуганные мальчуганы, не давали нам покоя со своими щетками и метелками… То и дело нас приглашали к столу, где нам предлагались всевозможные пищевые препараты, тоже лучшие в мире, — во всяком случае, столь яркой окраски, как будто они были сделаны посредством цветной фотографии.
Я устроился за столиком у окна и смотрел на Японию из «Цинциннати», как из космического корабля. Что же еще оставалось?!
Впрочем, Симонов с его беркутовой хваткой сразу стал интервьюировать мистера Д., американского переводчика, и сразу узнал массу оригинального. Оказалось, что у Д. домик в Огайо, там у него жена, он в отчаянье, что из-за поездки с нами десять дней не будет читать от нее писем… но зато в Токио он прочтет сразу десять штук, командование предоставит ему прямой телефонный разговор с Огайо… и он скоро демобилизуется и наконец заживет всласть в Огайо! Только бы скорее убраться отсюда!
Поскольку совершенно такую же историю и с тем же припевом «скорее отсюда» я слышал в Токио от другого американца, только там было не Огайо, а Техас, я предложил Симонову составить одно интервью из двух. Мы посмеялись, хотя, в сущности, ничего веселого в этом не было.
Круиз со строгой изоляцией начался. В оконном иллюминаторе мчалась Япония, и глаз от нее нельзя было оторвать!
Конечно, с ходу все кажется лучше, чем есть, — это один из секретов туризма, — но ведь без какой-то дозы иллюзий и мистификации не обходится ни одно путешествие. Однако тут картины были так своеобразны, так выдержаны в особом, целостном стиле, что каждую минуту хотелось дернуть вестингауз и остановить «Цинциннати».
Мы мчались в горы. Чем западнее, тем горы становились все выше, все круче.
Горы есть свойство Японии. Как известно, они занимают три четверти всей территории Японских островов. От моря к основаниям гор ведут широкие и низкие ступени. Это — поля. По лестнице полей я поднимаюсь взглядом, и у верхней ступени крутая стена горы преграждает дальнейшее восхождение. И это движение взгляда вверх по ступеням так привлекательно, так человечно, что, столкнувшись с препятствием, хочется огромной лопатищей врезаться в цоколь горы, поддеть гору и вместе со всей дикостью стволов и листьев вывернуть ее в море. Пусть будет еще одно новое поле для риса, пусть поднимется из моря еще один остров для сбора ракушек и морской капусты!..
Поля абсолютно горизонтальны, ибо их надо время от времени покрывать слоем воды. Их границы извилисты, так что легко видится, как шли когда-то складки горных хребтов. Поля отвоеваны у гор крестьянскими руками. В течение тысяч лет без машин и почти без рабочего скота люди в соломенных юбках и под соломенными зонтами шляп, наклонившись, мотыжили и выглаживали землю, наклонившись сажали в воду рис, наклонившись его убирали…
«Тех, кто таскает детей за плечами, не следует убивать, но не следует и давать им жить!» — эти слова, полные величия и мощи, были сказаны каким-то сёгуном (то есть властителем) и остались директивой на долгие века: даже в 1946 году крестьяне отдавали шестьдесят процентов своих урожаев землевладельцам! По-видимому, в Японии, о которой Эйнштейн сказал «изящный народ в живописной стране», подобный грабеж в середине двадцатого века был освящен и философски. Еще в пятом столетии до нашей эры Конфуций писал: «Простолюдины повсюду со своими детьми за спиной работают, а богатым людям незачем заниматься земледелием».
Японская земля сделана крестьянами, как атоллы сделаны кораллами. Все дворцы Японии и все картины, все фарфоры и лаки, все стихи и все кабуки — на их скелетиках. Они и сейчас ходят в тех же соломенных робах, живут под той же соломенной крышей, что и тысячу лет назад.
…Тьма. Грохот. Туннель.
Из туннеля — сразу на мост. И вонзаемся в городишко. И продергиваемся сквозь него, как нитка сквозь иголку, — только-только.
Мчимся сквозь клетушки из жердей и бумаги, будто вот-вот сдерем с них крыши, сорвем белье, которое шарахается от нашего вихря, насмерть перепугаем детей…