Шрифт:
По всем страницам проходит тема прощания.
Ночь надвигается, Вагон качается, К нам опускается Тревожный сон… Страна любимая Все удаляется — Едет в Германию Наш эшелон. Прощайте, улицы Родного города, Прощай, сестра, Отец и мать. Еду в Германию На муки голода, Мы едем мучиться И погибать…И концовка уже совсем в другом ключе:
Так знайте, сволочи Освободители, Когда настанет вам Тревожный час, Когда влетят в Берлин Красные летчики И отомстят за всех за нас.На всех страницах светится образ матери. Невыносима тоска по ней, разрывается сердце от разлуки.
Мамочка моя дорогая, Как далеко от тебя я живу. Все болит у меня, моя мама, И, наверное, скоро умру. Вспоминаю тебя, моя мама, Когда провожала меня И говорила, слезы утирая, Чтоб не забыла я тебя. Напрасно, моя дорогая, Ждала меня ты домой, Тебе скажут, и ты зарыдаешь… Как не хочется тут умирать.Жизнь в «байраках», где доносы и насекомые…
Двенадцатичасовой рабочий день…
Баланда вместо обеда, брюква — воскресное лакомство.
Лагерь, из которого выйти невозможно…
Вероятно, пристают всякие фашистские чины, и вот в тетради появляются полные гнева и грозных предостережений стихи:
Есть такие девушки, позабыли все, Что в борьбе за Родину Длится горький бой. Из-за вас же, девушки, В боевых сраженьях Проливает кровь свою Парень молодой. Там, на берегу реки, Под волною быстрою, Он погиб за Родину, Парень молодой. Только ветер волосы Развевает черные, Словно их любимая Перебирает рукой. Есть такие девушки — Под германских куколок Завивали кучери И иглой кружилися Перед злым врагом. Не забудьте, девушки: На далекой Родине Кровью обливаются Любимые друзья. Встретим их мы ласкою, Прежними объятьями, Нежным поцелуем Искренней любви.И тут же:
«Писала пришедши с работы в 10 часов вечера и писала до 2 часов ночи».
Город был пустынен. Он был плохо освещен. Здание на площади показалось мне знакомым. Я узнал дом, в котором в 1933 году шел процесс Димитрова. Вот тут, за этими стенами, под этой башенной вышкой, фашистские главари, едва захватив власть в Германии, получили первый удар от коммунизма. Этот первый удар был сокрушителен, хотя его нанес один человек — арестованный, оклеветанный, окруженный лжесвидетелями, перед лицом липовых судей и под звериное рычание самого Геринга. Второй удар фашизм получил под Москвой. Потом пошли другие — один за одним, — и три недели тому назад последний шваркнул его оземь окончательно.
Я стоял на том месте, где началось сражение коммунизма с фашизмом и где фашизм потерпел свое первое поражение.
…В «Фюрстенхофе», конечно, уже не было дам с собачками. Они комфортно отбыли на запад на рессорах долларов и своего вислозадого «хорька», который считается наиболее надежной машиной в мире после «роллс-ройса».
У стойки с грустным «бананом» возле висел плакат, написанный красиво и неграмотно:
ФЛОРЕНЦИЯ НА ЭЛЬБЕ
Автострада, как река, подчиняет себе ландшафт. На ней впереди — всегда мокрая, голубая от неба пленка, она все время сдирается с бетона метрах в ста от радиатора. Направо и налево все та же аккуратная красота. Иногда справа щиты с изображениями оленей, сделанными из рубиновых граненых пуговок: значит, звери могут выйти к машине, и надо быть осторожным. Никаких деревень или городов, только по холмам или на горизонте шпиль кирки, пунктир шариков — это деревья, посаженные вдоль старинной дороги. И всюду номера: на бетоне, на указателях, на хрустящей автомобильной карте, лежащей у меня на коленях. Спирали бетона вниз, спирали бетона вверх, свертки и разъезды… Все лишено особенностей, неправильностей. Тут — мир должного. Он воплощен, но он остался таким, каким был на кальке. Я знаю: мне необходимо остановиться, одуматься, вглядеться. Необходимо сесть за стол, прикрыть глаза, с карандашом в руках посидеть перед чистым листом. Ведь я все-таки литератор, я не турист и не командированный…
— Может быть, остановимся, товарищ полковник?
— Нельзя, товарищ подполковник! Вы изволите знать, что мы должны…
— Ну, раз должны…
Все время мы должны… Все время мы опаздываем… Скорее! Скорее!..
Дорога под нами — чирк налево!
Дорога над нами — чирк направо!..
Автострады выстраиваются в три этажа. В просветах бетона — долина, в долине — лиловая дымка, над дымкой — шпили колоколен, над шпилями висят «У-2». От нашего движения они кажутся неподвижными. Так висят пчелы над цветами.
Что ж, он цел — Дрезден?
Десять минут — и мы на берегу Эльбы, возле моста Августа, под стеной Брюлевой террасы.
Мы оторвались от всех и бредем вдвоем с Герасимовым по набережной. Молчим. Мы не смотрим друг на друга и не говорим ничего. Я делаю вид, что очень занят, — щелкаю моим «фэдом» куда придется. Он отворачивается от меня, я — от него. Потом мы признались один другому, что хотели скрыть слезы. Глаза были на мокром месте потому, что такой красоты ни он, ни я нигде не видали. И вся эта красота была раздолбана. Она была разбомблена, сожжена, разворочена. Но она была такой силы, что даже из развалин поднималась, как бы надевая на себя снова плоть каменной гладкости, скульптурной полноты, всех прелестных деталей орнаментировки, пусть орнаменты вместе с железом крыш валялись у цоколей зданий, если здания уцелели.