Шрифт:
Таков был этот человек, явно рассчитывавший в случае успеха Пестеля и его товарищей естественно примкнуть к ним и заняться государственными реформами, смягчая радикализм и отсекая крайности, и сумевший после разгрома заговора уцелеть и пойти своим путем — еще выше.
Весной 1826 года, когда в Петербурге шло еще следствие над его вчерашними друзьями, когда все, кого могли заподозрить в либерализме и причастности к тайным обществам, пребывали в состоянии если не паники, то глубокой подавленности, Киселев напряженно размышлял о том зле, которое отравляло общественную и политическую жизнь страны и обещало куда более опасные потрясения, чем недавно открытый заговор…
В апреле того же года некий рядовой Днепровского пехотного полка, возвращаясь из отпуска и поссорившись по пути с управителем какого-то имения, объявил себя майором, уполномоченным самим государем арестовывать помещиков и облегчать участь крестьян. И крестьяне с восторгом поверили этому удивительному самозванцу. Он собирал мирские сходы, с помощью сотских сажал в кандалы управителей, ему давали лошадей для передвижения от поместья к поместью… Наконец он был схвачен каким-то энергичным чиновником, посланным навстречу.
Когда Киселев сообщил об этом происшествии командующему армией, находившемуся тогда в столице, престарелый фельдмаршал ответил ему: «Любезный Павел Дмитриевич! Того же дня, как получил письмо ваше о происшествии рядового Днепровского полка, довел оное до сведения государя; по следствию ожидать должно, что сие происшествие от людей злоумышленных, а не им самим выдумано, ибо эта самая история происходила и во многих других губерниях, все в том же самом смысле, что помещиков берут в С.-Петербург, а мужикам дается вольность».
Конечно же Витгенштейн повторяет суждение Николая. Это была неколебимая логика самодержавия — все проявления народного недовольства объяснять подстрекательствами злоумышленников как отечественных, так и иностранных. Так судила Екатерина о причинах пугачевского восстания, так судил Александр о причинах семеновской истории.
Киселев был куда трезвее и политически профессиональнее. Он судил иначе: «Явился безграмотный, невидный, в худой шинели солдат и провозглашением свободы очаровал народ; этим могущественным словом преклонил к себе все умы и всем внушил беспрекословное доверие, которое ни минуты и нигде не изменилось, даже при исполнении безрассудных повелений… Войдя в рассмотрение готовности, с коею крестьяне изъявили повиновение обольстителю-солдату, должно сознаться, что последователи более проницательные и решительные могут сделаться орудием неисчислимых бедствий, и что здесь провидение явно указывает правительству на необходимость тщательного рассмотрения причин, возбуждающих мятежный дух в крестьянах, и на те постановления, которые необходимы к отвращению оных причин».
Павел Дмитриевич, сидя на горячем еще пепелище дружественного ему тайного общества, хотел понять, а потому понимал, что «неисчислимые бедствия» неизбежны, если не уничтожить или по крайней мере не ослабить «причины, возбуждающие мятежный дух крестьян».
И кто эти будущие вожди мятежей — «последовательные и решительные»? Киселев был слишком умен и трезв, чтобы представлять беглых солдат или предприимчивых казаков на этом месте. Нет, он вспоминал бешеное нетерпение Орлова, холодную стремительность Пестеля, спокойную уверенность Волконского.
Что будет, если не лядащий солдатик в старой шинели объявит себя посланцем государя для укрощения и выведения помещиков, а новые Орловы и Пестели? Что будет, если новый Муравьев-Апостол с мятежным полком объявит именем царя крестьянское ополчение?..
Что будет тогда, коли этот самый солдатик, на полномочную персону — майора! — ничуть не похожий, триумфально мчался на крестьянских подводах от селения к селению, отменяя власть помещиков? «Кто был на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько же их будет при первом новом возмущении?..»
Понимал ли это Николай?
Во всяком случае, события декабря 1825 года и января следующего года — мятеж черниговцев — оказались сильным уроком. О постоянных крестьянских волнениях он тоже знал. Знал, что уже десять лет правительство живет меж двух опасностей — со стороны недовольной части дворянства и со стороны озлобленного крестьянства. Он не верил, что казни и ссылки лета двадцать шестого года покончили с дворянской фрондой, как не верил и в целительную силу воинских команд, подавлявших крестьянские мятежи.
Не менее напряженно, чем кто бы то ни было, император Николай искал способов замирить страну.
Через сто с лишним лет после смерти основателя империи, создателя той жесткой и неуравновешенной системы, внутри которой на одном полюсе стоял самодержец с малой группой клевретов (и вместе они обладали гигантской властью), на другом — миллионы крестьян, не имевших вообще никаких прав, а между ними дворянство, испытывавшее давление и снизу и сверху и до поры блокировавшееся в массе своей с верхами из страха перед мужицким топором и дубиной, — через сто с лишним лет после смерти отца могучей бюрократии, призванной сделать систему устойчивой, император Николай начал догадываться, что ни одно из ранее применявшихся его предшественниками средств сегодня уже не действенно и надо искать что-то новое и сильное.