Шрифт:
«Дьявольская разница!»
Уваров предлагал готовить для будущего просвещенных рабов — рабов, вооруженных знаниями.
Пушкин мечтал о свободных людях, которые добровольно и сознательно «соединятся с правительством» в деле реформ.
Реакция императора была соответствующей. Николай покрыл поля пушкинской «Записки» возмущенными вопросительными и восклицательными знаками, а поля уваровского доклада одобрительными маргиналиями типа: «И я так же думаю».
Уваров своим холодным, циническим умом точно понял, что может прельстить встревоженного ходом событий царя. И выиграл свою игру.
Пушкин же в ответ на «Записку» получил письмо Бенкендорфа: «Государь император с удовольствием изволил читать рассуждения ваши о народном воспитании и поручил мне изъявить вам высочайшую свою признательность. Его величество при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое количество молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание. Впрочем, рассуждения ваши заключают в себе много полезных истин».
В двадцать шестом году ссориться с Пушкиным было не время. Его лояльность новому царю была нужна для воздействия на общественное мнение. Отсюда и мягкость формы. Но своим возражением Николай начисто перечеркнул все, что предлагал Пушкин. Более того, обвинил его в исповедовании прежних разрушительных начал.
Заканчивая свою «Записку», Пушкин недвусмысленно дал понять царю, что в случае неразумного поведения правительства молодые дворяне по-прежнему станут «препятствовать ему», «упорствовать в тайном недоброжелательстве». (Вспомним: «А сколько же их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется — много».)
Уваров убеждал Николая в преданности престолу дворянской молодежи и обещал вырастить из нее неколебимых охранителей — просвещенных охранителей.
Торжественно выдвинутая Уваровым и с восторгом принятая Николаем формула: «Православие, Самодержавие, Народность» — была чужда Пушкину по всем ее компонентам. Уваров предлагал опору на духовенство, на неограниченность личной власти, на темную патриархальную преданность мужиков царю. Дворянскому авангарду в этой системе места не оставалось.
Пушкин не уважал российское духовенство. В «Записке» двадцать шестого года он говорил о необходимости преобразования семинарий, называя его «делом высшей государственной важности».
Неограниченного самодержавия он не принимал категорически.
Что же до «народности», то эта идея способна была вызвать у него только ярость. Опираться на обманутых мужиков против просвещенного дворянства, которое, по его мысли, выступало защитником народных прав, было преступно. Преступно вытеснять из истории тот слой, из которого вышли герои и мученики 14 декабря, кто жизнью своей доказал преданность отечеству.
Но, с точки зрения вельможной бюрократии, программа Пушкина вела в неизведанное и сомнительное будущее — будущее, в котором бюрократия могла оказаться не у дел, а программа Уварова увековечивала благодатное настоящее, останавливала процесс. Что и требовалось.
В тридцать пятом году Пушкин писал: «Чем кончится дворянство в республиках? Аристократическим правлением. А в государствах? Рабством народа, a=b». То есть вытеснение дворянства — разумеется, дворянского авангарда! — его конец, неизбежно приводит к тому или иному виду деспотизма. В России это уже совершилось. И надо было спасать страну, а не усугублять предпосылки грядущей катастрофы.
Как ломали князя Вяземского
Меня герметически закупоривают в банке и говорят: дыши, действуй.
ВяземскийНекоторые держались долго, напрягая духовные мышцы, сгибались постепенно. И вокруг незаметно было, что они сломались уже. Другие ломались внезапно и явственно, хотя за миг перед тем готовы были, казалось, скорее погибнуть.
«Странная моя участь…» К началу двадцатых годов Вяземский был одним из самых последовательных радикалов-реформаторов. Еще в шестнадцатом году он писал Александру Тургеневу: «Надобно действовать, но где и как? Наша российская жизнь есть смерть. Какая-то усыпительная мгла царствует в воздухе, и мы дышим ничтожеством».