Шрифт:
И едва ли не самые отчаянные филиппики оставил Чаадаев: «Уничтожение крепостного права — необходимое условие всякого последующего развития для нас, и особенно развития нравственного… Считаю, что в настоящее время всякие изменения в законах, какие бы правительство не предприняло, останутся бесцельными до тех пор, пока мы будем находиться под влиянием впечатлений, оставляемых в наших умах зрелищем рабства, нас с детства окружающего». И он же: «Сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто все наши добродетели. Отягченная роковым грехом, где она, та прекрасная душа, которая бы не заглохла под этим невыносимым бременем? Где человек, столь сильный, что в вечном противоречии с самим собою, постоянно думая одно и поступая по-другому, он не опротивел бы самому себе?»
На протяжении нескольких лет они непрестанно толковали о несвободе духовной…
Казалось бы — заботы Уварова о квалификации профессоров, об их заграничных поездках, об ассигнованиях на нужды науки должны были радовать ученых и вдохновлять молодежь, идущую на вакантные места, освободившиеся после отставок неспособных преподавателей. Ан нет…
Никитенко записал в июне тридцать пятого, когда завершалась реформа: «Возвратились из-за границы студенты профессорского института. У меня были уже: Печерин, Куторга младший, Чивилев, Калмыков приехал прежде. Они отвыкли от России и тяготятся мыслью, что должны навсегда прозябать в этом царстве (крепостного) рабства. Особенно мрачен Печерин. Он долго жил в Риме, в Неаполе, видел большую часть Европы и теперь опять заброшен судьбой в Азию».
Рабство — вот ключевое слово. Рабство, понимаемое широко. Недаром Никитенко, бывший крепостной, подумав, взял слово «крепостное» в скобки.
Уваровская реформа образования должна была по замыслу мощно упрочить это духовное рабство — фундамент рабства политического.
Николай решительно одобрил реформу.
Сергий Семенович превращался в фигуру легендарную. Само рождение знаменитой формулы в легенде выглядело так: «В 1832 году после великих бедствий, испытанных Россиею в течение последних лет и от губительных войн, и от междуусобной брани, и от моровой язвы, над нашим отечеством просияла великая благодать божия. В этом году, в богоспасаемом граде Воронеже, последовало обретение честных мощей, иже во Святых отца нашего Митрофана, первого епископа Воронежского. В день открытия св. мощей архиепископ Тверской и Кашинский, Григорий, всенародно произнес молитву Святителю Митрофану, в которой испрашивалось предстательство его у „Христа бога нашего да возродит он во святой своей православной церкви живой дух правый веры и благочестия, дух ведения и любви, дух мира и радости о Дусе Святе“. Этот живой дух правыя веры внушил помазаннику божию поставить во главу угла воспитания русского юношества: Православие, Самодержавие и Народность; а провозгласителем этого великого символа нашей русской жизни — избрать мужа, стоявшего во всеоружии европейского знания». Между тем этот боговдохновенный муж отшлифовал свою доктрину и провозглашал ее с уверенностью, со страстью пророка, готового хоть на мученичество.
В том самом августе тридцать пятого года, когда Пушкин обратился в цензурный комитет со «всеуниженным» посланием, когда уваровское ведомство и III Отделение делили права на Пушкина как сферы влияния, Сергий Семенович принял цензора Никитенко, представившего министру статью о Фридрихе Великом, которую хотел опубликовать Сенковский. Смысл статьи заключался в том, что Фридрих создал новую форму правления — военное самодержавие и что в наиболее совершенном виде эта форма осуществляется ныне в России.
Все журнальные статьи политического содержания просматривал до опубликования лично Сергий Семенович. Это обстоятельство, известное Пушкину, было чрезвычайно угрожающим для его планов. В данном случае министр приказал исключить из статьи все, что касалось России, — то есть убил смысл статьи, а затем, объясняя свои действия, произнес монолог, где от частного этого случая поднялся в горние выси:
— Мы, то есть люди Девятнадцатого века, в затруднительном положении; мы живем среди бурь и волнений политических. Народы изменяют свой быт, обновляются, волнуются, идут вперед. Никто здесь не может предписывать своих законов. Но Россия еще юна, девственна и не должна вкусить, по крайней мере теперь еще, сих кровавых тревог. Надобно продлить ее юность и тем временем воспитать ее. Вот моя политическая система. Я знаю, чего хотят наши либералы, наши журналисты и их клевреты: Греч, Полевой, Сенковский и прочие. Но им не удастся бросить своих семян на ниву, на которой я сею и которой я состою стражем, — нет, не удастся. Мое дело не только блюсти за просвещением, но и блюсти за духом поколения. Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория; я надеюсь, что это исполню. Я имею на то добрую волю и политические средства. Я знаю, что против меня кричат; я не слушаю этих криков. Пусть называют меня обскурантом: государственный человек должен стоять выше толпы.
Он, кажется, и сам начинал всерьез верить — во всяком случае, всерьез убеждать себя, что его доктрина реальна. Что Россию можно отгородить от мирового движения и воспитать, как они с императором считали нужным. Превратить огромную страну в некое закрытое учебное заведение с проверенными благонадежными преподавателями.
Государственный человек совершенно справедливо не боялся обвинений политических. Своей кипучей деятельностью, умением взбивать блистающую словесную пену на многих языках он завораживал общество и нейтрализовал нападки на доктрину.
Именно потому Пушкин и выбрал иной путь. Путь личностной компрометации Сергия Семеновича.
Он прикидывал возможные варианты — в эпиграмме весной тридцать пятого, в письме Дмитриеву.
Он думал и о другом — о происхождении этого аристократа-интеллектуала от Сеньки-бандуриста…
Материал для памфлета надо было выбрать убийственно точно. Рассчитать: что может особенно встряхнуть сознание публики?
Судьба разрешила его сомнения сразу по возвращении из Михайловского, откуда он не привез еще темы, но привез решимость.
В то время как Пушкин в скромной псковской вотчине питался картофелем и крутыми яйцами, размышляя о собственном будущем и о будущем России, которой так трудно было помогать, в огромном воронежском имении занемог граф Дмитрий Николаевич Шереметев, один из богатейших русских людей. Состояние больного исчислялось миллионами рублей, более чем двумястами тысячами крепостных и необъятными земельными владениями.
Граф Дмитрий Николаевич не был женат. У него не было прямых наследников. Слух о его кончине, долженствующей вот-вот наступить, взволновал обе столицы.