Шрифт:
Вскоре Жобар, возненавидевший все вокруг, стал сущим бичом университета. Каждое заседание совета превращалось в скандальную баталию. Жобар постоянно отстаивал правое дело. Но как отстаивал!
«Лицо Жобара, и в спокойном положении всегда красное, горело; глаза были мутны, как у человека, готовящегося к битве, а голос гремел, как у оратора в народном собрании», — с ужасом доносил ректор, у которого «трепетало сердце при этом страшном зрелище».
«И я любил его, — жаловался ректор попечителю в Петербург, — он был другом моего дома дотоле, пока свирепства страстей его не обнаружили противоположную сторону его характера. Мщение его неукротимо».
Недавнее расположение Магницкого к Жобару обернулось столь же яркой враждой. Он объявил его сумасшедшим и потребовал отставки свирепого правдолюбца. Началась тяжба между министерством просвещения и опальным профессором, которая перешла по наследству к Уварову.
Сменился царь, вспыхнул мятеж, прошли казни, начались и окончились две тяжелые войны, а Жобар все тягался с министерством, требуя признания собственной правоты и наказания гонителей.
Сергий Семенович, занятый проблемами перевоспитания страны, отнесся к притязаниям казанского смутьяна с брезгливым недоброжелательством. Но — недооценил Жобара.
Второго мая тридцать пятого года Жобар совершил чрезвычайно дерзкий поступок. Подкараулив на петербургской улице императора во время прогулки, он подал ему записку: «Государь, прошу правосудия».
Никакого правосудия не вышло. Николай вообще терпеть не мог подобных выходок, а главное, доверял Уварову, которому и велел разобраться со странным просителем. Уваров, торжествуя, воспользовался идеей давно отставленного Магницкого и уже официально объявил Жобара безумцем. Но не тут-то было. Жобар бросился в Москву и там освидетельствовался в губернском правлении. Члены присутствия губернского правления, мало осведомленные о перипетиях судьбы профессора, после тщательного освидетельствования выдали ему бумагу о полном умственном здравии…
Теперь все свирепство своих страстей и неукротимость мстительности Жобар сосредоточил на особе министра…
Вот этот-то краснолицый ратоборец, не боящийся ничего, ибо, по его мнению, ему, как иностранцу, грозила лишь высылка, обрушился теперь на головы Уварова и Пушкина, спутав карты обоих.
Прочитав пышущее злорадством письмо, Уваров в каком-то нервическом оцепенении обратился к стихам.
Как некогда он сам, в случае с «Клеветниками России», Жобар отнюдь не просто перевел или пересказал пушкинские стихи. Те строфы, что относились непосредственно к министру, он сладострастно переиначил:
Уже наследник твой, подобно подлому ворону, Что жрет свою добычу, похищенную у могилы, Мертвенно-бледный и трясущийся в преступном вожделении, Видел в своих мечтах твои бренные останки; И гнусной печатью своей, наложенной на твои стены, Выказывал ненависть и презрение к честности. В жарком бреду мучительного ожидания Он уже перебирал трепещущей рукой твои сокровища. «Отныне, думал он недалеким своим умом, Не стану я больше угождать презренным причудам вельмож, Качать колыбели их крикливых ребят; Другие вельможи, еще более презренные, Станут предлагать мне свои услуги. И вот, наконец, я — знатный и могущественный вельможа, И честность теперь мне уже ни к чему. Тем не менее, я перестану теперь брать деньги у своей душеньки, Не стану больше воровать казенные дрова». [10]10
Буквальный перевод. — Я. Г.
Механически перечитывая эти площадные поношения, которые стали еще вульгарнее и разнузданнее, а оттого и еще обиднее, чем пушкинские искусные сарказмы, Сергий Семенович думал о том, что теперь громкого скандала не избежать. Ни промолчать, ни обойтись презрительным пренебрежением. Надо было нечто предпринять до того, как пасквиль появится за границей и нанесет его репутации не сокрушительный, конечно, нет, но все же крайне неприятный урон.
Уваров понял: раз в дело вмешался Жобар с его упрямством раздразненного быка, он будет снова и снова возбуждать скандальную историю, которая могла бы незаметно иссякнуть. Альянс Пушкина и Жобара допустить было нельзя. Надо было действовать. И действовать быстро.
Как скверно закончился такой превосходный год и как тяжко начинался новый, суливший еще вчера одни успехи и радости триумфа…
Последние годы Уваров жил какой-то странной двойной жизнью. С одной стороны, он видел себя на вершинах власти, призванным обеспечить спокойствие и процветание державы новой системой воспитания юношества — системой, которую он сам изобрел и развил; он видел себя мудрым и тонким деятелем, неприметно, но твердо руководившим в некоторых сферах мысли самим государем; он видел себя наставником, безупречным в своей просвещенной и дальновидной строгости.
С другой же стороны, он знал, что слишком многие помнят его былое угодничество перед сильными, его странную женитьбу, его сомнительное внимание к молодым и благообразным мужчинам…
Но до поры это несовпадение двух обликов его не тревожило и не смущало. Он верил, что достоинства государственного мужа с лихвою окупают домашние недостатки человека частного. Этот второй, с его простительными пороками и некоторою нечистотою поступков, ютился где-то внизу, вдали от горних высот того положения, на которое он вознес себя тонкостью ума и пониманием затаенных желаний императора. В самой глубине души он понимал, что его система — выдумка, блеф, азартная игра, — но это понимание мерцало именно в глубине, там же, куда отброшен был частный, домашний Уваров.