Шрифт:
— Вспоминается мне одна история, в которой я принял самое деятельное участие: был могильщиком…
— Ну, ты и ска-ажешь, — смеется она, натягивая юбку и собираясь чай ставить.
— Не смейся! Я там в колхозе тоже халтурил, кой-чем подрабатывая: карты Эмилии рисовал, колхозникам — ковры на простынях анилиновыми красками, а один раз, как говорю, был могильщиком…
Вскоре после того замерзания — когда еще продолжались жестокие морозы — старуха Давыдова легла вечером на свой высокий сундук и больше не встала… к утру переполох начался над мертвым телом: фельдшер приходил, потом власти, потом соседи повалили… в основном — приезжие, коллеги, так сказать, ибо местным на эту старуху совершенно наплевать было. А мы ее жалели. Еще всех интересовало: что у нее там в сундуке. Никто этого не знал, потому что вещей старуха почти не меняла — жила впроголодь, — а сундук свой открывала только ночью, когда все спать ложились, — шарила в нем одной рукой, держа в другой огарок свечи, который окромя этих случаев никогда не зажигала.
Как только она умерла — в то же утро, — организовала Эмилия похоронную комиссию, в которую и я вошел, и Юра Грек, и еще некоторые из соседей-переселенцев. Позаседав возле мертвой старухи в комнате, решили мы ее в тот же день похоронить, составив опись оставшегося имущества, чтобы распределить среди нуждающихся, которых было среди нас немало. Первым делом притащили из сеней четверть мешка старухиной пшеницы, полкаравая хлеба, кринку молока — из продуктов это было все. Потом вынесли в сени — на мороз тело усопшей и торжественно приступили к вскрытию сундука, содержимое которого всех так мучило… и тут мы потрясены были окончательно, еще более даже, чем самою смертью старухи: среди нескольких старомодных юбок и кофточек, белья и простыней обнаружили мы на дне полупустого огромного сундука священную книгу — тору, потом какие-то удивительные пергаментные свитки, еще матерчатые покрывала и перевязи со шрифтом и узорами.
Разочарование было огромное — особенно мое и Юры Грека — наследовать тут ничего не приходилось: ни носить самому, ни менять на продукты — решили все это пожертвовать властям… Правда, остались от старухи бывшие на ней валенки и телогрейка на вате — это мы с моим греческим товарищем и поделили: ему досталась телогрейка, а мне валенки, — и нас в этих обновках тут же выгнали в зимнюю степь — долбить могилу, — а остальные члены комиссии остались заниматься другими хлопотами…
Могилу мы долбили на высоком заснеженном холме за рекой, на местном тоскливом и неуютном — открытом всем ветрам — кладбище, мерзли там, предвкушая обещанное сердобольной похоронной комиссией вознаграждение и не подозревая, что ожидает нас еще одна неприятность… Мерзлая земля поддавалась с трудом — ледяной ветер обдувал нас, мы спешили, но дело подвигалось медленно…
«Хоть бы попозже — летом умерла, — говорил Юра Грек, долбя землю ломом, — нам не так тяжело бы было…»
«Сие от нее не зависело», — отвечал я, выгребая мерзлые комья.
«Да, ты знаешь — что мне сегодня снилось?» — с улыбкой спросил Юра Грек, отставив лом и улыбаясь мне синими губами.
«Ну, что? Давай долби лучше…»
«Мне снилось, — сказал он мечтательно простуженным голосом, — мне снилось, что у меня новые штаны, и я их надевал… — он опять принялся лениво долбить. — А что, ты думаешь, нам сегодня дадут на поминках? Суп или мясо? Может, и водку?»
«Еще чего захотел! Водки! Кутья будет из пшеницы… хотя, вообще-то по еврейским правилам — поминок не полагается…»
«Как же так? — опять отставил он в испуге свой лом. — Без поминок никак нельзя… задаром мы тут копаем, что ли?»
«Ты долби давай! Мне еще говорили, что гроба тоже не будет…»
«Досок не достали?»
«Досок само собой не достанут, но дело не в этом. У евреев без гроба хоронят: голышом в саване».
«А казахи — видел, как хоронят? — с завистью сказал Юра Грек. — Одиноко в степи, в глиняных домиках, и тоже без гроба… я залезал в один летом, на сенокосе, видел: скелет там сидит у стены… хорошо! И копать не надо…»
«Зато мавзолей строить…»
«Да какой это мавзолей! Сложил коробку из саманных кирпичей — все равно легче… чем тут землю эту железную долбить…»
«Да ей-то все равно сейчас — Давыдовой — как ее хоронят: в гробу ли, в мавзолее, просто ли в яме… она уже теперь не еврейка и тем более — не немка… Когда я умру, мне тоже наплевать будет».
«Ну, уж нет! — возражает Юра Грек. — Я — грек и хочу умереть греком… и после смерти греком останусь…»
«Твое дело…»
«Ясно, мое…»
«Ну, хватит, — сказал я, вылезая на снег. — Достаточно…»
«Не мала ли могилка?» — с сомнением спросил Юра Грек.
«Нехай! Сойдет, думаю…»
А к нам уже медленно ползла через покрытую льдом речку похоронная процессия — человек двадцать, — и, когда они поднялись на холм и поднесли к могиле окаменевший в саване труп, разразился скандал: Давыдова в яму не влезала! Мы с Юрой Греком, проклиная в уме эту свою халтуру, срочно додалбливали, догребали, уширяя и удлиняя могилу, а обступившие ругались на чем свет стоит… грозили даже лишить нас участия в поминках, отобрать телогрейку и валенки… Ветер морозно и злобно завывал над степью; вечерело, уже засветились кое-где в хатах за рекой тусклые огоньки окон — когда мы кончили расширять яму и затолкали туда негнущийся в саване труп, присыпав его кое-как смешанными со снегом комьями земли и льда…
Но все обошлось благополучно: валенки и телогрейку нам оставили — Эмилия нас защитила» — и в поминках мы тоже участвовали: ели кутью и даже водки выпили по стаканчику — тоже Эмилия выменяла у завмага за часть старухиной пшеницы…
— Ну, а фронт-то, фронт? — перебивает Лида.
— А ты не перебивай! К тому и веду, но конец еще далек. Учись слушать, или тебе не нравится про могильщиков?
— Нравится! — она обняла его и поцеловала.
— То-то! — он закурил папиросу. — А сейчас я расскажу тебе об одной улыбке судьбы… вернее — о двух улыбках, но которые обе превратились в ехидную гримасу… Но тут сначала опять — предисловие…