Шрифт:
Главное мучение Ивана Ильича была ложь, -- та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает...8
Тягучий рассказ о болезни -- не просто лживый рассказ. Это рассказ, заслоняющий сущность, А сущность стариковского рассказа -- это смерть. Склеротический нарратив -- это рассказ, в котором из памяти вытесняется только одно -- неотвратимость смерти. У Толстого смерть также является в виде местоимения. Она не может быть названа, но по иной причине, чем физиологическое "то-то". Главное ее свойство -- это неотвратимое ее присутствие, которое и объясняет упорство забывания:
Она мелькнула, он еще надеется, что она скроется, но невольно он прислушался к боку, -- там сидит все то же, все так же ноет, и он уже не может забыть, и она явственно глядит на него из-за цветов. Он шел в кабинет, ложился и оставался опять, один с нею. С глазу на глаз с нею, а делать с нею нечего. Только смотреть на нее и холодеть9.
Местоимение здесь означает неотступное присутствие. И больше ничего. Это присутствие не имеет формы -- это просто она. Она не локализована в пространстве -- она всюду, кругом. И лучшая форма контакта с ней -- это исключение повествования: лечь на диван, быть с нею "с глазу на глаз". Эта невозможность повествования: вытекающая из чувства ужаса и неотступного присутствия, формулируется Толстым: "а делать с нею нечего", только "смотреть" и "холодеть".
Понятно, что стариковское "то-то" -- это повествовательная подмена сущностного "она". Вместо лежания и созерцания предлагается безостановочно скучный, скрипучий, тягучий рассказ. Этот рассказ как бы сконцентрирован в образе "блуждающей почки":
_______________
7 Там же. С. 293.
8 Там же. С. 306.
9 Там же. С. 303.
80 Глава 3
"Почка, блуждающая почка". Он вспомнил все то, что ему говорили доктора, как она оторвалась и как блуждает. И он усилием воображения старался поймать эту почку и остановить, укрепить ее...10
Блуждающая почка, которую невозможно поймать, остановить, "укрепить", -- это знак вытеснения смерти, которая всегда здесь, которую не нужно ловить и останавливать, потому что она неотрывно смотрит на тебя. Почка -- это заместитель смерти, уводящий ее в наррратив забвения.
4
Осознание сущности происходящего наступает у Ивана Ильича как прозрение и одновременно как разрыв в "склеротическом нарративе". Прозрение приходит в виде слова "смерть". Вот как описывает это Толстой:
"И смерть, а я думаю о кишке. Думаю о том, чтобы починить кишку, а это смерть. Неужели смерть?" Опять на него нашел ужас, он запыхался, нагнулся, стал искать спичек, надавил локтем на тумбочку. Она мешала ему и делала больно, он разозлился на нее, надавил с досадой сильнее и повалил тумбочку. И в отчаянии, задыхаясь, он повалился на спину, ожидая сейчас же смерти11.
Нарратив забвения уподобляется Толстым кишке, которую Иван Ильич стремится "починить". Смерть -- это разрыв "кишки", и Толстой воплощает этот разрыв в падении. Падение восстанавливает сущность, но делает это через ужас и немоту.
Вспоминание забытого истинного у Толстого, как и у Цицерона, связано со смертью, создающей отпечаток, останавливающей скольжение нарратива. Сущность проявляется там, где на смену безостановочному линеарному движению приходит покой.
О себе Хармс, как известно, заявляет: "Я плавно думать не могу" (Х4, 56) -- и рисует картину собственного творчества, которое представляется как блокировка дискурса. Вот один из многочисленных текстов, изображающих такое творческое бессилие. Он датируется 2 августа 1937 года:
Я долго смотрел на зеленые деревья,
покой наполнял мою душу.
Еще по-прежнему нет больших и единых мыслей,
такие же клочья, обрывки и хвостики.
То вспыхнет земное желание,
то протянется рука к занимательной книге,
то вдруг хватаю листок бумаги,
но тут же в голову сладкий сон стучится.
Сажусь к окну в глубокое кресло,
Смотрю на часы, закуриваю трубку,
_________________
10 Тамже.С. 298.
11 Там же. С. 300.
Падение 81
но тут же вскакиваю и перехожу к столу, сажусь на твердый стул и скручиваю себе папиросу. Я вижу, бежит по стене паучок, я слежу за ним, не могу оторваться. Он мне мешает взять в руки перо. Убить паука!
Теперь я гляжу внутрь себя. Но пусто во мне, однообразно и скучно, нигде не бьется интенсивная жизнь, все вяло и сонно как сырая солома. Вот я побывал в самом себе и теперь стою перед вами.
Вы ждете, что я расскажу о своем путешествии, Но я молчу, потому что я ничего не видел. Оставьте меня и дайте спокойно смотреть на зеленые деревья. Тогда быть может покой наполнит мою душу. Тогда быть может проснется моя душа, и я проснусь, и во мне забьется интенсивная жизнь. (Х4, 55)
На обороте листа, на котором сохранился этот текст, Хармс написал:
Двух слов запомнить не могу Такая память! Такую память не пожелал бы я врагу.
(Х4, 156)
Память, на которую жалуется Хармс, иного порядка, чем стариковская "продуктивная амнезия". Главная особенность этой памяти в том, что она сохраняет "клочья, обрывки и хвостики". Эти "хвостики" мешают наступлению "покоя". Они похожи на ниточки, за которые можно потянуть, через которые можно проникнуть в аристотелевскую инерционную машину линейного вспоминания. Но именно этого не хочет Хармс. То, чего он хочет, принципиально ненарративно. Отсюда усаживание у окна-монограммы, выводящего за линейность дискурса.